Были они земляки из села Холопова, Солигаличского уезда, Костромской губернии, принадлежали помещику Маккавееву. Только Марфуша родилась в бедном дворе - отец ее всю жизнь три дня в неделю работал на барщину, - а Авксентий был меньшим сыном зажиточного плотника, искусного в резьбе узоров на избах. Два старших сына его ушли по оброку в Питер, разжились там на мелочной торговле и завели скобяную лавку. Барину платили эти крестьяне-купцы большой оброк, но жили скромно, одевались бедно и серо, потому и прозвали их серяками, Серяковыми. На подмогу мальчиком в свою лавку взяли они и младшего брата. Восемнадцатилетним разбитным юношей явился он снова в село, чтоб получить от барина бумагу для жизни на оброке как совершеннолетний, да здесь же и женился на четырнадцатилетней Марфе, приглянувшейся ему свежим личиком и звонким голосом. Как жили в Петербурге, матушка не рассказывала, но только, видно, не сладко приходилось ей от суровых, деловых деверей и взятых ими в столице жен, да и от молодого мужа, который, став приказчиком, начал "погуливать" по трактирам, играть в карты и на бильярде, пить водку. Старшие братья сами его стращали и Марфушу корили, что не умеет мужа привязать к дому. А что она могла сделать? Как-то дошло до барина про зазорную жизнь Авксентия, и, в пример другим, он вытребовал молодца в Холопово, да и сдал в солдаты.
Чтоб не служить в строю, отец Лаврентия сказался слесарем - все-таки при скобяной торговле насмотрелся на железные поделки. И когда полковник заказал ему замок, то купил новый, разобрал и по этой модели сделал свою первую работу. Человек он был способный, скоро стал не только слесарем, но и резчиком по металлу, изготовлял на весь полк трафареты для шифровки краской погонов и чехлов на кивера, а через несколько лет сделался и отличным часовщиком. Одна беда - выпивать и кутить не оставил. Братья выделили ему из капитала шесть тысяч рублей, высылая по частям, по тысяче в год. Но деньги не пошли впрок разгульному солдату. То накупал он жене городских платьев, лент, фарфоровых золоченых чашек, ожерелий и сережек, то все тащил кабатчику, у которого был завсегдатаем.
Так и нажил злую чахотку, усиленную простудой на походе, что свела его в могилу на тридцать первом году от роду.
Началась для матушки жизнь домашней швеи, вышивальщицы, стегальщицы, а часто и просто прачки. Хорошо, что до рукоделий была охотницей и в одинокие вечера в Петербурге и по деревням, где кочевал полк, набила на них руку. Но много ли заработаешь этим в Пскове, где заказчики - мелкие чиновники, прижимистые купцы и мещане? Кормись - не жалко, а деньги платить вот как не любят…
Узнав о смерти Авксентия, старшие Серяковы звали ее в Петербург, но она отказалась - ведь это значило расстаться с Лаврешей, бросить его в кантонистской горемычной доле. Да и жизнь в чужой семье бедной родственницей-вдовой казалась еще горше здешней. Уж лучше хоть копейка, да своя. И богатая родня навсегда о ней забыла.
Не раз становилось на ее пути искушение, сулившее облегчить бедность, - ведь овдовела она всего двадцати шести лет, была стройна и привлекательна лицом. Отводил соблазн он, ее сын, - хотелось прямо смотреть в детские глаза. А хорошего человека, чтоб по любви и по закону выйти замуж, не встретила. Мало ли невест-девушек и с приданым, кому нужна бедная вдова с сыном? Все силы ее существа сосредоточились на Лавреше. Только бы был он жив и здоров, только бы не сбился с пути, вынес все тяготы службы. Но можно ли на это даже надеяться? Не раз в мыслях корила она покойного мужа, не за себя, нет, а за судьбу сына, которого обрек на такую судьбу. Ведь она-то хорошо знала горемычную кантонистскую и солдатскую жизнь, знала, как трудно в ней всякому, особенно же такому, как Лавреша, - мягкому, незлобивому, желавшему жить без обиды, без наживы и власти. Уж тут она сама виновата, таким его воспитала…
Много лет молилась она, чтоб не случилось с ним несчастья, не прогневалось за что-нибудь начальство, не наказали жестоко, не подвели под суд. Иногда мерещилось, что не миновать ей, солдатской жене и матери, второго горя, вспоминалось, что видела когда-то, сидя у госпитальной койки мужа. И от этого нависшего, казалось, удара трепетала и плакала, заранее почти уверенная в таком конце, в бесприютной, одинокой старости.
И вдруг все обернулось успокоением, переездом сюда, его любовью и заботой. Мудрено ли, что тихая, запуганная, с лицом, застывшим в ожидании чего-то тяжкого, Марфа Емельяновна стала теперь на глазах сына молодеть, поверила, что и на ее улицу пришел праздник, что хоть в сорок лет, а началась новая полоса, может, в награду за все пережитое в крепостной деревне, на солдатских постоях, в одиночестве трудового и беззащитного вдовства.
Лаврентию радостно было видеть этот поздний расцвет, эту счастливую домашнюю деятельность матушки. Ему было очень хорошо под согретым ее присутствием кровом. На смену опостылевшей с детства казарме пришло добытое его трудом, обжитое матерью первое его собственное жилье.
Он видел, какое удовольствие доставляет Марфе Емельяновне чувствовать себя хозяйкой, к которой нет-нет и постучатся соседки из других каморок их подвала, чтобы занять какую-нибудь безделицу - перцу, соли, лампадного масла. А воскресные пироги и кофе, подаваемые ему и Антонову, были для нее настоящим праздником.
Лаврентию было приятно видеть, как радушно принимала его друга матушка, душевно расположенная к нему задолго до знакомства рассказами о подаренном одеяле, о добавках каши, о вечерних чаях и добрых советах. Но и Антонов не ударил лицом в грязь. Он являлся на приглашения неизменно тщательно выбритым, сверкая начищенными галунами мундира и медалями, бывал словоохотлив, весел, даже любезен и начинал разговор за столом в этаком светском роде:
- Вот ты, Лавреша, как хитростно поступил: не женат, а на пироги зовешь и полным домом обзавелся. Можно тебе только один совет дать: пока матушка при тебе, и не думай жениться. Ей-ей, лучше тебе никак быть не может. А они, бог даст, еще сто лет проживут - вон какие собой видные и молодые.
- Зачем вы так говорите, Архип Антоныч? - возражала она, краснея. - Пусть бы девицу по сердцу нашел, да и женился с богом. Я бы им деток нянчила… Засылали ко мне намедни одну, чиновницей назвалась, допрашивала, какая у него служба и характером не крутой ли. Знаю доподлинно, из какого флигеля ветер дует… Только, говорит, долго им семь лет ждать, непременно за офицера хотят идти. Однако обещалась еще наведаться - найдем, говорит, другой товар по вашему купцу…
Знал и Лаврентий, из какого флигеля подул было этот ветер. Все чаще в последние недели видел он по утрам в окошке за бальзаминами одну из фельдъегерских дочек. То, отдернув кисейную занавеску, она заботливо поливала и обрезала цветы, то, отодвинув горшочки в сторону, садилась у подоконника с рукоделием. Свежее девичье личико было такое кругленькое, белое. Светлые волосы, завитые в локоны, падали вдоль щек совсем как пучки цветов на молодой липке весной. А когда она взглядывала на Серякова, двигавшегося по двору со своей метлой, - не мог же он прекращать работу оттого, что она все раньше вставала, - то приветливая улыбка открывала ровные белые зубы.
Раз она уронила большую кружку, из которой поливала цветы, и Лаврентий поспешно ее подал. Барышня поблагодарила тоненьким голоском и так раскраснелась, что, казалось, из-под румянца вот-вот брызнет настоящий огонь. С тех пор он кланялся ей, она отвечала, и при этом локоны так ласково гладили ее щечки! А когда, переодевшись в форму, он уходил в департамент, то твердо знал, что его проводят взглядом.
Потом с того же подоконника упал маленький рыжий котенок. Прыгнул за мухой, да сорвался. Падая, он уцепился когтями за тесовую обшивку стены и повис, пища от ужаса. Лаврентий едва отодрал его лапки от досок и подал хозяйке.
- Как его зовут? - спросил он.
Нужно было что-нибудь сказать, не немой ведь.
- Мы с сестрой назвали его Гошей, - ответила барышня, опять заалев всем лицом, только носик остался беленьким. - Он цветом похож на папенькиного знакомого чиновника, Геннадия Васильевича… Но маменька нас побранила, говорит - нельзя кота человечьим именем звать…
- А вас как зовут?
- Катенькой… А вас?
- Лаврентием…
Это был их единственный и последний разговор. Видно, его слышала Катенькина маменька, потому что через два дня последовал визит свахи в дворницкую. А назавтра, подметая двор у флигеля, в котором окошко было уже отворено, Лаврентий услышал нарочито громкий голос:
- И думать забудь, Катька, про этого голяка в опорках! Отец твой за тридцать лет едва до подпоручика дотянул, так не выдам я тебя за унтера!
В ответ пискнул было Катенькин голос. И опять, еще громче, маменькин:
- Что? Что такое?! Не твое дело про себя думать! Пойдешь, за кого прикажу! А чтоб не фордыбачила без отца, завтра же отвезу обеих к тетке Серафиме в Рыбацкое!..
Рама со стуком захлопнулась, кисея волной опустилась, цепляясь за листья бальзаминов.
Вот так маменька! Выдаст дочку за какого-нибудь Геннадия Васильевича вполне спокойно. Бедная Катенька! Право, жаль ее. Ну, да бог с ними. Видно, так у них принято… Как ни нравились Лаврентию нежное личико и ласковая улыбка в окне, но, по правде сказать, он редко вспоминал о них после своих дворницких часов.