Геннадий Сазонов - И лун медлительных поток стр 23.

Шрифт
Фон

- Понимаете по-русски? - обратился он к старейшинам. - Ага. По ремеслу я скудельник, Филей прозываюсь, а сынок… поклонись, Васенька… а сынок кузнец - ножи, топоры, подковы. И бондарь он! - Старик поднял вверх палец. - Понимаешь?

- Понимаем, - ответили старейшины, - ножи, топоры, подковы понимаем. А тебя - нет!

- Меня? - завопил Филя. - Меня, скудельника, гончара, ты не понимаешь? Покажь, Васек! - И Васек из мешка вынул отменную глиняную посуду.

- Живите! - решили старейшины. - Глядеть будем.

На селянский сбор женщин никогда не пускали. Решение схода старейшины самолично передавали Матери Матерей, а Апрасинья, перебрав их по косточкам, дотошно проникнув в их подноготную, уже передавала женщинам, если те решения касались нового или старого запрета. Но и без старейшин Апрасинья знала все и еще чуть побольше о том, что говорилось и решалось на сходах, ибо там обычно верховодил Мирон.

А Мирон ничего не мог таить от Апрасиньи. Мирон понимал, что любой закон, любое решение, которое принимает сход, как-то неуловимо, но всегда бьет по женщине. Грузнеет ясак - женщина спит меньше, дорожает шкурка - женщина спит меньше, дорожают порох и капканы - женщина спит меньше.

"Наверное, настанет время, - размышляет Мирон, - когда она заснет и долго не примет мужчину. А мужчина станет ходить собакой от юрты к юрте. Будет он искать женщину, что высыпается на лебяжьей постели, как жена князька Сатыги. Ведь она даже, говорят, денежку дает, кто ее в лес за кусты утащит".

А Мать Матерей, огрузневшая от силы Апрасинья, женила Мыколку на мансийке Сафроновой, на молодой вдове, что три зимы назад потеряла своего охотника в урмане.

- Не за-ради тебя, - сказала Мать Матерей. - За-ради ее. - Пущай родит светловолосых сынов, но пай им Евра даст. Помни!

- Га! - осклабился Мыколка. - Она родит, ежели ты коня мне дашь. Землю мне пахать да ржи с овсами сеять.

- Мирон, - осторожно прикоснулась Журавлиный Крик к плечу мужа, - он научит евринцев рубить крепкие русские избы.

Апрасинья дала Сафроновой своего старого доброго еще коня.

Старый Филя-скудельник с сыном Васькой Чернотой на берегу протоки поставили кузню. Поляк Анджей - Ондрэ Хотанг (лебедем его прозвали за то, что часто оглядывался, будто все ему погоня чудилась), поставил избу у неглубокого, но быстрого ручья, что впадает в круглое, как блюдо, озеро. Хворый был Ондрэ Хотанг, кашлял надсадно, видели евринцы: никогда уж не уйти ему в свою землю. На кусках бересты, на гладко оструганных дощечках красками, что научила добывать Апрасинья, рисовал он глухой и задумчивый лес, полный тайны и неразгаданной силы. Но лес тот - Мирон подолгу смотрел в раскрашенную бересту - мертвяще цепенел и наполнялся лютой злобой, холодом и недоступностью. Ондрэ накладывал на доску краски, и между медовых стволов сосен появлялись оскаленные морды, мохнатые хари с вывернутыми губами, а Хотанг все пришептывал: "Пся крев… Царь-освободитель… Дал ты волю… а землю дал?" И опять в лесу на кривых заросших тропах, что сторожат мухоморы, возникали крючконосые твари с перепончатыми крылами.

- Тьфу! Ы-ы-у-у… Ёлноер, - ругался Мирон. - Это не наш лес. Это душа чужого леса.

Священное место летнего запора

1

День ото дня солнце теплело, желтело, округлялось, как яйцо, поднимало над собою небо. И небо уходило вверх, все выше и выше, распахивалось и становилось прозрачным - исходило оно светом. То был свет солнца, и луны, и невидимых уже звезд, и угасшего, истонченного снега, и ломкой ледяной корочки. То было пробуждение света, рождение его из тьмы, такое ожидаемое, как рождение ребенка, и всегда такое неожиданное, и казалось, что вот-вот ударит громовой раскат и захлестнет все великий разлив и плеск света. Солнце поднималось все выше, удлиняя фиолетовые тени, и торопило бег разбуженного сока, и сок вскипал, гудел в березах и рвался в затихшие, притаившиеся комочки почек, и те грузнели, набухали как-то добро и бесстрашно. По вечерам в сиреневых волнах заката хлестко плескал упругий ветер, но к рассветам он стихал, и солнце покойно выкатывалось на подернутую ожиданием волнистую равнину. На земляных крышах, около пней и валежин пробивались травинки, тоненько, как муравьиные усики. Окуталась в зеленую дымку лиственница - каждая веточка выпустила из себя мелкие, как пух, легонькие хвоинки. По вечерам, когда на миг замирал южный ветер, уже улавливалось тонкое, чуть пришепетывающее дыхание озеленевших почек, шепот ветвей и вздохи пробуждающегося леса. И вот уже река принялась оживать, лопнул лед, и тоненькие позвенькивающие ручейки наполняли собой вымороженную пустоту русла, и то день ото дня, час от часу все приподнимало и приподнимало над собой холодную тяжесть льдин, подняло и раскололо. Льдина полезла на льдину, шурша и тупо ударяя, выныривали из тяжелых густых волн глыбы льда и, высветив синевой скола, погружались в стремительные струи. Ожила река и распахнулась.

- Пора! - решили мужчины, вслушиваясь в гудящую реку. - Пора готовиться к запору!

Ушла долгая угарная зима. Отшумели метели, пурги… Пора, пора перегораживать реку, пора готовиться к летней ловле рыбы.

Кончилась долгая дымная зима - тэли, нахлынула на землю туи - весна, наступил месяц июнь - Яйт Тустнэ Ёнкып - месяц летнего запора. О, какая это пора! О какой это долгожданный праздник, какое это священное, великое время - время рождения летнего запора!

Река Евра, опрокинув льдины в Конду, бросилась на берега, хлынула на тальники и займища. Играла она долго, плескалась и пенилась, передвигала мели и гудела на быстрине и словно проскальзывала в солнечное кольцо, обручаясь с берегами. Медленно она успокаивалась и вот вошла в берега - в темно-зеленое, сочное, живое обрамление, устало выгибаясь волной и дремотно прикасаясь к уснувшим прибрежным косам и галечному бичевнику, и уже покойно выблескивала, туго проносясь мимо кедрачей и приподнятых на мысах березняков. Выше Евры река круто изгибалась в упругую дугу, она словно переламывала себя. Стремнина ее погружалась в омут, уходила в глубину с гулом, шумно, тяжело плескала она волной, и вода, пенистая, скрученная в сотни струй, ходила в водоверти непокойными кругами. Путались те струи, как кудель, закручивались в глубокие воронки и набегали на низкий левый берег. Но не слабела река - волна напирала на волну и, уже усиленная, тугая, устремлялась к правому берегу. А тот поднимался над рекой в двадцать сажен, желтый, из отмытого крупнозернистого песка, простроченного сверкающими чешуйками слюды, - теплый, чистый берег. Река с разгону тупо и слепо ударяла в неподатливую крутизну и распадалась, расслаивалась и выметывалась крутыми, злыми брызгами и струями. А берег стоял неподвижно, незыблемо, вглядываясь в реку сотнями нор, где гнездились легкие серпокрылые береговушки. Не сокрушив берега, река стремительно отворачивала и, потемневшая, напряженная до предела, разрывая и раздвигая лес, уходила в кондинскую тайгу, нанизывала на холодный свой стержень озера и протоки, образуя Сатыгинский и Леушинский туманы. Вот здесь-то, у поворота реки, под крутой стеной правого берега, из века в век ставили летний запор, перегораживая и укрощая Евру.

Селянский сход обозначил время и назвал главным Мирона Картина, а в помощь поставил несколько стариков - Портю, Апоньку да Ситка. Огромную заботу взвалил сход на широкие плечи Мирона. Это настоящая мужская работа, она истинна и велика, потому что от нее зависит жизнь всего селения - будет ли она сытой и теплой или остервенело голодной, тяжкой.

Одних мужчин, крепких, тяжелых, сильных, и мальчиков-подростков, но еще не юношей Мирон отвел вверх по реке, гораздо выше места запора, на высокий обрывистый берег, который из года в год потихоньку сползал, был зыбким, как прокисшая сметана в деревянной миске. Из-под берега вырывались чистые родники, расшевеливая прозрачные, окатанные, как бусинки, песчинки. Влажный, отяжелевший песок здесь сочился, будто перезревшая морошка, и опадал, морщился, отслаивался отмороженной кожей. Подземные воды изнутри подтачивали берег, речные струи подгрызали скользящей волной по песчинке, и берег позапрошлый год рухнул, как пьяный. Сползая в реку, ощетиненный кустами, он потащил за собою гладкоствольный вековой сосняк. И берег ощерился, как старая челюсть, - стволины шатались, другие наклонялись под тяжестью кроны и обнажили тугие витые корни.

Из стволов мужчины вырубали гладкие прямые сваи в пять-шесть сажен длиною. Зазвенели топоры, вгрызаясь в теплую податливую мякоть сосны, зазвякали топоры, срезая осмоленную твердь сучка. Раздели мужчины сосновые стволины, ошкурили, заострили концы. А подростки подняли шум и гам, когда принялись выдирать корни из рыхлой, уже оттаявшей земли. Готовые сваи относили к месту запора, здесь уже полыхал костер под огромным котлом - колташихой. В кипящую воду мальчики бросали сосновые корни - их нужно размочить, выварить, расщепить надвое и хорошенько помять колотушками, - мятые сосновые корни пойдут на вязку.

Несколько мужчин острыми, как бритва, топорами из сухих лиственничных жердей кололи жалье - узкую длинную дранку. Легкими, едва уловимыми прикосновениями топора мужчины снимали зазубрины и заусеницы, спускали желтоватую стружку, и жалина гладко отсвечивала. Пятисаженную дранку переплетали, туго стягивали мятыми, упругими корнями в отдельные звенья. Переплетенные жалины, легкие, прочные и упругие, станут стеной летнего запора, но часть более узких звеньев пойдет на садки, куда будут отсаживать из морд - кямок - живую рыбу, и будет она храниться там живьем до зимы.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора