Геннадий Сазонов - И лун медлительных поток стр 19.

Шрифт
Фон

5

Медлительно, как старость, тягуче протягивается зима. Льдистые ветры бьются в стены изб, повизгивает снег под полозьями нарт и саней, в непроглядных ночах дико всхохатывают вьюги. Голубоватые, почти прозрачные звезды низко опустились к оголенным березам и затухли в кронах сосен, отбрасывая прозрачные, дымчатые тени. В полдень - багровое, воспаленное солнце и белое одиночество скрытой реки. Зимой река Евра кажется пустынной, и только по утрам, когда из морозного тумана выбирается солнце, по бесформенным, глыбистым торосам зыбко пробегают ало-голубые блики, то высвечивая аспидно-черного ворона, что железным клювом терзает желтобрюхого окуня, то обливая клюквенным соком красногрудых снегирей. А в пасмурные, неясные дни из сумеречной расплывчатости долины тащило беспредельным одиночеством и тягостной скукой оцепенения. Обледенелые глубокие тропки, вихляя, ведут к прорубям, над которыми невесомо поднимается пар, а под паром плещет черная вода - густая, зловеще таинственная, как горло Водяного Зверя, что часто забирает мужчин маленькой Евры.

- Зима, наверное, не приходит, - посасывая трубку, Апрасинья скребком снимает мездру с соболиной шкурки. - Конечно, она не приходит, она просто прячется под землю, прячется глубоко, таится так же, как таится в нас старость.

Нет, она не старела, Апрасинья, только грузнела, как матерая медведица. И еще иногда ненадолго терялась бездонность ее взгляда, он затухал, как на ветру затухает колышущийся огонек. Иногда в шуме, в визге и смехе дня среди детей, что ползали по ее спине и хватали за ноги, держались за платье, раскрывали свои звонкие, ненасытные, зубастые рты, она вдруг застывала, словно останавливалась с разбега перед неодолимой стеной. Мир терял звуки, цвета и запахи, глохло все вокруг нее, и внутри пустело, как озеро среди камней, с которого только-только поднялась лебединая стая, обронив белоснежные перья. В нее проникала голодная тоска, и она погружалась в ее беззвучность, в немоту и не видела ничего перед собой. Ей было тесно, она была слишком громадной для Евры. Как будто было все - и Мирон, фартовый, отважный охотник, заботливый, любящий, ласковый и добрый, и сыны, крепкие, как кедры, и дочери, и дом, куда не заглядывал голод и болезни, и пришло к ней уважение, и мудрость, и невидимая власть Матери Матерей, и проникновение, пусть в малые тайны бытия, - но чего-то ей все-таки не хватало. Но чего? Она почти угадывала, приближалась к разгадке, но вдруг глохла, и слепла, и уходила далеко от земли, от себя, от детей, от Евры.

Может быть, она сходила с ума, наверное, разум отступал от нее, и она погружалась в то непонятное, что длилось миг, а тянулось вечностью. И все искажаюсь, набегала волна на волну, опускалось до дна, поднимало ил и муть, дрожало, и сон нельзя было отделить от яви. То Вор-Кум, то Вор-Люльнэ принимались мутить разум Апрасиньи. Крепка она, но рушатся и крепкие берега, и проваливается земля, и падают на землю звезды, и бесится вдруг зверь, и тонет иногда рыба. И крепкий разум может замутиться, как луна в пепельных тучах.

Возле избы Мирона высоко над землей, на трех срубленных соснах, его дед поставил священный шайтанский амбар. Там на расстеленной медвежьей шкуре покоились Акынь - идолы, родовые божки, что приносят счастье и удачу. После охоты Мирон и его братья приносили жертву Акынь на медном блюде, подносили божкам соболиную шкуру, кусочек сохатины, белую тряпочку или лосиные рога, и те короной поднимались под амбаром. На стенах шайтанского амбара, на рысьих и бобровых шкурах, висели священный лук и стрелы, жертвенные нагрудники, украшенные бисером, золотыми и серебряными пряжками. Под страхом смерти древние законы запрещали женщине дотрагиваться до священных стрел и кованых чаш.

"Иди… иди в шайтанский амбар, - услышала в себе тихий голос Апрасинья. - Иди… иди, милая женщина. Отнеси Акынь глухариные крылья. Иди, иди, Апрасинья, в шайтанский амбар. Примерь, примерь, Апрасинья, жертвенный нагрудник".

- Ай-е, да кто это? - вздрогнула Апрасинья и оглянулась. В избе никого - пусто. Старшие дети ушли в лес за хворостом, средние дети бегают по сугробам, малые дети спят.

Заглянула Апрасинья в чувал - тихо потрескивают дрова, покойно поднимается пламя. "Наверно, показалось".

Присела у огня Апрасинья, потянула к себе невыделанную шкурку, а внутри нее вновь раздается голос, но уже погромче:

"Иди… иди, Апрасинья, в шайтанский амбар. Там таятся тайны. Там ты прозреешь, узнав знание мужчин… иди… иди", - упорно толкает ее в спину голос.

Нехорошо стало Апрасинье, словно кто-то неведомый ей скрутил ее голос, вошел в нее, как угар, как отрава, как дурной глаз. Заарканил ее голос и потащил к двери. Ударилась о стенку Апрасинья, сбросила с себя дрему и дрожащей рукой закрыла дверь на запор. О Белый Светлый День! Щох-Щох! Да что такое? А голос все громче и настойчивее зазывает ее в амбар. И не помнит она, как распахнула дверь, как шагнула за порог, как тело ее билось, словно распоротая рыбина, когда по глубокому снегу ползла она к священному амбару.

С высокой лиственницы увидел ее черный, смоляной Глухарь и, раскинув красные брови, крикнул громко:

- Остановись, неразумная женщина! Ты ползешь к своей гибели!

С трудом, опустошенная и потрясенная, вернулась в избу Апрасинья. А на другой день, когда в чувале весело потрескивал сушняк, Апрасинья вновь услышала в себе ласковый шорох-шепот:

"Добрая ты, хорошая ты женщина. Ласковая ты мать, Апрасинья. Верная ты жена. С нетерпением ты ждешь из урмана мужа своего Мирона. Баранины ему свежей наварила, ой, да как вкусно пахнет! И голову баранью варишь - нет ничего на свете вкусней бараньей головы", - и кто-то сочно причмокнул, да так вкусно, с наслаждением причмокнул, что у Апрасиньи рот наполнился слюной и засосало в животе, так ей захотелось утолить голод.

- Ай-е! Ай-е! Щох-щох! - в бреду, в колыхающем тумане Апрасинья по-настоящему испугалась. - Да как так? Не бросала я в котел баранью голову, не бросала. Ты видишь, боже небесный?! - оглянулась - опять никого нет, заглянула в чувал - в круто кипящей колташихе варится баранья голова. Бьется голова о стенки котла, выпучила на нее мутные немигающие глаза, шевелит тонкими губами, раздувая ноздри. - Астюх! Ай-е! Торум вай-лын - ты видишь, боже небесный! - вскрикнула Апрасинья. - Я же не бросала в колташиху баранью голову!

"Съешь… ешь, Апрасинья, голову, - настойчиво и твердо повелевает голос, и нарастает он в ней, наливается, будто выпивает ее кровь и раскачивает сердце. - Ешь, ешь".

И легко ей вдруг стало, легко и тревожно, поднималась она, словно птица в полете.

"Ешь, ешь баранью голову!" - твердит голос, дятлом бьет в висок, шипит в чувале угольком, гудит из дымохода - переполнил ее тот колдовской голос.

Страх тугими путами стянул тело Апрасиньи. Медленными кругами двигается она по избе, а круги сужаются, сужаются и подталкивают к очагу, где в колташихе выпученным глазом смотрит баранья голова.

"Ешь!" - приказал голос, острый, как нож Мирона.

Схватила Апрасинья голову, поставила в берестяное блюдо, разделала ножом и жадно бросилась поедать ее, да так жадно, словно все у нее изголодалось - пальцы, глаза и рот. И зубы словно стыли и дрожали от голода, рвали мясо и жилки. Но только она проглотила бараний язык, как загудел огонь и застонала земля, изба задрожала, крыша приподнялась, как лодка на водоверти, и с грохотом опустилась. Дверь в избу со стоном, тягуче заскрипела, и послышался противный до тошноты голос:

"Ай-еее-ай-е, Апрасинья! Одна ты ешь, почему? Отчего ты меня не зовешь?"

- Если пришел, садись за стол! - не отрываясь от бараньей головы, ответила Апрасинья. Повернулась она к двери и никого не увидела. Только что был день, а теперь в распахнутую дверь заглядывает ночь, а земля мелко-мелко дрожит, как озябшая в проруби женщина. И увидела Апрасинья на пороге избы сморщенного старика длиной с зайца. И это был он, Аньсих Сисьва Пялт - Старик Длиной с Зайца. Перешагнул он порог, сгорбленный, морщинистый, в клочкастой заячьей шубе, и медленно-медленно, ползуче достиг стола. И вот он уже прыгнул за стол, а уши еще на пороге. Потянул их старик с силой, приподнял и кинул на лавку. Апрасинья поднялась, перестала жевать.

- Астюх! Холодно мне! - воскликнула Апрасинья. - Что это за нечистый дух?!

А Старик Длиной с Зайца, что жил в болотной кочке, стряхнул с себя сухой, колючий мох и поднял на Апрасинью тяжелые, как клюква, глаза. Схватил длинными когтистыми пальцами баранью голову и впился в нее острыми зубами. Верхняя губа у Старика разошлась, распахнулась надвое, как штанины, - одна потянулась к левому уху, другая подпрыгнула к правому. Нет, не по-заячьи урчал Старик, когда разгрызал голову и глотал с костями. Словно в нее, в ее тело взгрызался Старик, словно ее кости раскалывал Аньсих Сисьва Пялт. Проглотил голову Старик, облизнулся и отер губы длинными ушами. Швырнул уши на лавку, а они тихонько шевелятся, будто что-то тайно рассказывают друг другу.

- А ну, Апрасинья, давай сюда колташиху! - грозно повелел Старик Длиной с Зайца.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора