- Итак, - вскочив на огромный булыжник, Ваня почти по пояс сунулся во входное очко водовода, - начнем. Вот, пожалуйста, - почти сразу же прогудел его искаженный, с гулом, гундосливый голос. - Во-первых, тесней, чем я думал. Трудновато будет ползти. - Помолчал, видимо, продолжая что-то там изучать. - Во-вторых… Это похуже… Светящейся точки на противоположном конце почему-то не видно. - Высунулся, недоуменно повел туда-сюда головой, губы поджал. - Одно из двух: или завалено там чем-то внутри, или нитка водовода искривлена. - Выпрямился, посмотрел с булыжника вдоль и поверх водовода. - Да вроде бы нет, не видно дуги.
- А земля-то круглая! - сообразив раньше всех, вдруг первым вспомнил Олег.
- Ну и что?
- Он прав, - поддержала сына жена. - Дуга может быть не в горизонтальной, а в вертикальной плоскости.
- А что? - с гордостью посмотрел на сынишку отец, - дельная, в общем-то, мысль. - Потрепал по головке его. Олежка, довольный, гордо зарделся. - Так, так, так… - Посмотрел еще вдоль водовода. - Только полкилометра, пожалуй, для этого мало.
Олежка, всегда, в общем, мамин, больше связанный с ней, а сегодня, сейчас весь уже слившийся с отцом, во власти затеянной им необычной - и серьезной, и любопытной - игры, стал его торопить:
- Ну скорее, скорее, папа!
- Ты что? - всполошилась мама опять. - Да я тебя не пущу!
- Значит, так, - поддержал ее и отец, - пойду я один. Да-да! - оборвал он решительно, увидев, как Олежка сразу сник и раскис. А Люба, напротив, воспряла, как всегда, заулыбалась опять. - А у тебя, сынок, будет другое задание. Очень важное. Подстрахуешь меня. Если буду кричать из трубы или если меня долго не будет, беги скорее к людям. Понял? Зови их сюда.
- А что, на самом деле это опасно? - еще больше встревожилась Люба.
- Всюду каждого подстерегает опасность. И на улице вдруг может обрушиться на твою голову цветочный горшок. Так что, сынок, учись быть осторожным, предусматривать все, - ему прежде всего обратил отец свой ответ. Его самого-то этому научила война, особенно взводный - Матушкин, покоя им не, давал, все учил и учил осторожности. И теперь не только осознанно, но и бессознательно, автоматически Ваню побуждало повсюду все предусматривать. - Значит, понял? - повторил он Олежке. - Если что, сразу к людям.
- Папа, возьми… Я с тобой хочу.
- Нет, все, Олег, не возьму. Будешь меня страховать. Кто же за людьми побежит?
- Папа, а где здесь люди? - ухватившись за это последнее, завертел Олежка светлой вихрастой головкой. - Не видно нигде здесь людей. Может быть, это люди? - показал он на уже полусгнившее с лета огородное чучело - палки крест-накрест, на них шляпа, черный издырявленный плащ, красные женские ботики, уморительно безнадежно пожал своими легонькими, словно крылышки, не начавшими еще развиваться детскими плечиками. И Ваня опять вдруг отчетливо, остро увидел: а ведь Люба и тут совершенно права. Да, надо, надо, пора уже приучать сына к спорту и к делу. Все, откладывать больше нельзя, с завтрашнего дня и начну.
Впрочем, почему с завтрашнего? Будем считать, что уже и начал.
А Олежка все озирался и озирался, по-видимому, продолжая высматривать людей на заброшенных к зиме огородах, на пустыре, превращенном в безобразную свалку, на поросшем пожухлым бурьяном и кустами шиповника холмике. Мамины, мамины глаза у него, невольно сравнивая, метнул Ваня взгляд на жену, - чуть приуженные, удлиненные и с заметной каринкой, даже, пожалуй, и с чернью слегка. А волосики нет. Черта с два, мои у сынишки волосы, мои - русые, шелковистые, мягкие, и сейчас они малость дыбились и выплясывали на поднимавшемся заметно ветру.
- Значит, нет людей, говоришь? - оглянулся вслед за сыном вокруг и отец. - А будку, сторожку вон видишь? - ткнул пальцем за пустырь. - Вон, вон - за колючим забором, в кустах, у подножия холмика, где бульдозер стоит.
- А-а, вижу, вижу! - заметил сын. И удивился: - Там люди? Да у нас во дворе собачья будка такая!
- И в этой… Цербер сидит, - улыбнувшись, подыграл сынишке отец. - Собака такая…
- Знаю, знаю, нечего меня учить, - презрительно фыркнул Олег. - Он учить меня будет. Я у мамы в книге прочел. Правда, мама?
- Правда, правда…
- Ну и прекрасно. Всем все известно… Так вот, зовут этого Цербера, стражника, что в сторожке сидит, - снова ткнул в сторону будки папа рукой, - тетей Дашей. Есть там еще тетя Муся. Мария Петровна. И третья есть, но как ее зовут, я не знаю. Неважно. Так вот, если что, беги, сынок, сразу к ним. У них телефон. Знают, что делать. Понял?
- Да, папа, понял, - подтвердил сын, но тут же вновь заканючил:- Папа, ну возьми меня. А, пап? Я с тобой хочу.
- Олежка, да как же ты говоришь, что понял, - поразился отец, - если собираешься лезть со мной? А кто же к тетям тогда побежит? Я же для того и оставляю тебя, чтобы тетям сказал, если что.
- Мама пусть побежит, - нашелся моментально Олег.
- Ты что, Олежка? Тебе маму не жаль? Да мне, с моим-то сердцем… Да мне и полдороги не пробежать, - запросила пощады она. - Это очень важное поручение. Мне не справиться с ним.
Олежка подумал и глубоко, с сожалением вздохнул:
- Ладно, папа, теперь я все понял. Хорошо, я буду стоять.
- Ты здесь немного постой, а потом вон туда, на другой, противоположный конец, - мотнул головой вдоль водовода отец. - Я буду там выходить. А маму здесь оставим - присмотреть за одеждой, за мотоциклом. - И, развязав притороченный к багажнику узел, начал переодеваться. Сняв шапку и куртку, натянул на себя матросскую парусиновую робу, а на голову замызганный, когда-то, видно, белый чехол морской бескозырки, распатланные во время езды волосы под него затолкал, в карман сунул спички (а вдруг понадобятся там, в темноте). - Значит, так… Мама останется здесь, а ты, значит, туда, - мотнул он опять головой вдоль трубы. - Ну, как говорится, с богом, благословись. - И перекрестился размашисто, широко.
- А бога нету. И ты не веришь в него. И мама не верит, - рассудительно заметил Олег.
- Ну, это так… Неважно. Так говорится, - растерянно оправдался отец и заговорщицки взглянул на жену. Она ему ответила тем же: мол, с сыном теперь ухо востро держи, все понимает. "Да-а, - подумал и Ваня, - все, все подмечает стервец". - Ну, Олежка, надо идти. А то поздно будет. Солнце вон, на поклон покатилось уже. - Не хотелось, да почему-то немножко и тревожно было от света, от тепла, от своих уходить, лезть в эту неприятную, чем-то враждебную, казалось, нору. Но надо. Действительно, так легче будет представить состояние прораба, легче будет писать. Только так, наверное, и удастся его раскусить - суровость, жесткость, может быть, всю его жизнь. Да и решил… Что скажет сын, если не сдержать теперь слова? Нет, никак нельзя отступать. "Прораб вон, старше намного, слабей, с разбитой башкой, сколько крови потерял, без подстраховки, один; каждую минуту ожидая воды, и то смог - вон, двадцать километров прополз. А я что, хуже, что ли, каких-то полкилометра не смогу проползти? Да чего я стою тогда, на что гожусь? Не-ет, - невольно и не заметив того, коротко отрубил он рукой, - уж коли решил, коли сунулся в эту нору, то уж ползи. Олежка… Вон… Так весь и собрался, завидует, ждет… Все, надо ползти. - Ну, сынок, - сказал отец как можно спокойнее и веселей. - Пока. - Подмигнул, рукой махнул. Потом и жене. Снова встал на булыжник, с него на опору залез, как собачонка, опустился на четвереньки и последнее, что услыхал, когда начал погружаться в мрачное очко водовода, это Любино:
- Ваня, постой! Может, не нужно? Вернись! - И Олежкино:
- Не слушай, не слушай, папа! Лезь, лезь! - и его веселый, заливистый смех.
И странно, только окутало его темнотой, только со всех сторон сдавило железом, в нос, в глотку, в легкие пахнуло густой удушливой смесью паров ржавчины, карбида, смолы, как вдруг… Так и оглушило жуткое, ни с чем не сравнимое ощущение… Что-то подобное он однажды уже испытал - в одном из последних боев, между Грацем и Веной, у небольшого австрийского города Фюрстенфельда. После первых же выстрелов по показавшимся танкам и бронетранспортерам пушку, видать, засекли, потому как тут же вздыбились перед ней два или три земляных, с грохотом, огнем и дымом столба. Что-то хряпнуло с лязгом. Пушка дрогнула, накренилась слегка. Потом оказалось: осколок, скорее всего, самая тяжелая донная часть крупнокалиберного, наверное, из "фердинанда" или из "тигра" снаряда, угодила прямо в полозья ствола. Его заклинило. Стрелять из пушки стало нельзя. Пока очухались, разобрались, что к чему, глядь, а приземистый пятнистый бронетранспортер уже рядом, выметнулся со скрежетом откуда-то Из-за кустов и прямо на них. Гранат - не только противотанковых, но и ручных - ни одной. Успокоились, обнаглели в последнее время от постоянных побед, оставили все в тягаче. Очереди же из "пэпэша" и трофейных "шмайссеров" по броне как комариные укусы слону. А бронетранспортер уже с ходу влетел на командирский, левее пушки, окоп. Ваня едва успел рухнуть на неглубокое дно. Провалившись в тот же окоп, одно из двух направляющих колес транспортера, обвиснув, придавило Ваню ко дну. (Саму машину развернуло и кузовом бросило вверх.) Еще бы чуть-чуть простора в вытянутой узкой траншее этому железному, в каучуке колесу, и раздавило бы Ваню. Жуткое, неизъяснимое ощущение: и дышишь, и слышишь, и видишь, ни единой царапины - цел, но ни на миллиметр ни туда, ни сюда, как в гробу, в могиле уже, хотя и живой.
Выручил Нургалиев. Пока его и Ванин расчеты расстреливали из автоматов повыскакивавших из кузова фрицев, бешеный и в то же время хладнокровный узбек успел, как положено, по уставу крикнуть своим, оставшимся с ним направляющим: "Танки справа!"- и, сам вогнав подвернувшийся под руку "подкалиберный" в ствол и приникнув к прицелу, шагов с тридцати - сорока (пушка его стояла левее и чуть впереди) прошил из нее, устремленной вперед, будто стальная игла "пятидесятисемимиллиметровки", весь бронетранспортер - от выхлопной трубы под хвостом до движка под капотом. Из ближайших траншей успели даже увидеть, как от машины, словно от глиняного горшка, взметнулись вверх какие-то черепки.
И как только не спятил Ваня, пока свои расправлялись с фашистами, пока извлекали его из-под металла, резины и осыпавшейся сверху земли? Как утерпел? Сколько лет уже миновало с тех пор, но давнее воспоминание это… Не о бое том, не о самом бронетранспортере, нет, а о минувшем далеком кошмаре, казалось, позабытом давно, лишь только сунулся в давящую темень трубы, вдруг сразу всплыло и оглушило, на миг так и сковало всего. Но только на миг. И, чтобы не сдаться, не отступить, не подчиниться этому когда-то запавшему ему в душу ужасу, Ваня, напротив, отчаянно, что было сил рванулся вперед. И, колотя коленями и ладонями о покатый, узенький под ржавой железной трубы, ударяясь затылком о такой же, нависавший над ним тяжкий свод, давясь спертым не воздухом даже, а будто бы удушливым газом и расширив глаза, устремился к противоположному концу водовода. И с каждым шагом - на четвереньках, ползком - все полней и острей воспринимая, теперь уже кожей, клеточкой каждой, всем своим существом почти то же, что пережил недавно прораб, кажется, начинал понимать, что это она, да-да, она, еще в лихолетье войны въевшаяся в любого из бывалых солдат, засевшая в самых глубинных их тайничках жажда жизни, справедливости и торжества - жажда победы, как сжатая до поры, до времени тугая пружина, вдруг развернулась и помогла ему, бывшему саперу, фронтовику, выйти живым из трубы, одолеть свою смерть и вновь победить. Как, конечно, поможет и каждому, всем, не забывшим уроков войны, поможет в лихую минуту и Ване. И всю жизнь будет теперь ему помогать. И мучить, и помогать… Всю! Пока будет жить. И это с ним теперь навсегда!