Опять охи, крик, ругня, опять кто-то упал затылком о пол. Это Петруша с двумя братьями освобождает Костю.
- Отбили, отбили!.. Спасайся, кто может!
Побежали назад к наружному ходу. Девка, загородившая дверь, была мгновенно опрокинута; по её трупу хищники прорвались к лестнице.
- Братцы, меня схватили! - горько завопил тоненький голосёнок. Но уже было поздно: Петруша и за ним все мы неслись к своему низу, за переднее крыльцо, горячие и встрёпанные, ничего более не слыша.
Маменька торопливыми шагами спускалась в нижнюю девичью со свечой и двумя девками…
Чики-чики-чик!
- Медиолан, Милан на реке Олоне… Люди, на реке Алде, где делается славный сыр пармезан!.. - прилежно вытягивал Ильюша, раскачиваясь на стуле и стараясь громким голосом скрыть волнение крови, от которого ещё не успело успокоиться его сердце.
- Аршин, алтын, кадет, турок… - по-дьячковски распевал Костя, также качаясь стулом и корпусом, заткнув пальцами уши и глядя в потолок. Но его багровое, вспотевшее и встревоженное лицо комически противоречило этим тщетным усилиям придать себе вид невинного школьника.
Петруша сидел бледный и озябший; только калмыцкие глаза его сурово сверкали. Он мычал что-то по-латыни, угрюмо склоняя amarantus viridis. Около глаза его краснела царапина. Все мы были заняты самым серьёзным и дружным манером; о битве не было и помину. Гул от зубренья разбудил дядьку Аполлона, который никак не мог понять, с чего это мы так жарко вдруг принялись за уроки, но во всяком случае похвалил нас за это.
- Вот умники, господа… Так-то лучше. И маменьке вашей приятности больше будет, коли учитель останется доволен… Без ученья господам нельзя; без ученья только нашему брату хаму, рабам вашим впору, потому мы ваши рабы, вы наши господа. Вот что…
- Удино; близ него находится селение Кампоформио, где был заключён мир в 1797 году, - тянул Ильюша.
- Res, res, rem, re… rem, res… - тяжко гудел Петруша, закрыв ладонью книжку и отвечая себе на память.
На узкой лестнице скрипели медленные, тяжёлые шаги и шелестели знакомые юбки.
- Пьяченца, древняя Плазенцио, - выкрикивал Ильюша, учащая темп и усиливая тон, серые глаза его испуганно косились на дверь. Мы забарабанили дружнее и громче, но у всякого на душе лежало что-то очень зловещее, и все мы с замиранием сердца оправляли волоса и платье, не переставая выкрикивать урок.
- Скажите, пожалуйста, какими невинными уселись! - раздался над нашими ушами роковой голос. - Как будто ни в чём не бывало; прилежание, подумаешь, какое вдруг нашло. Этим меня не проведёте, не беспокойтесь!
Мы сидели, потупя голову, боясь взглянуть на маменьку все, кроме Ильюши.
- Что такое, маменька? - удивлённо спросил он.
- Он ещё спрашивает? Прошу покорно! В нижней девичьей кто сейчас был?
- В нижней девичьей? - почти оскорблённо повторил Ильюша, даже привстав со стула. Он казался крайне недоумевающим и обиженным.
- Ну да, ну да, в нижней девичьей. Ведь вы все сейчас бегали в нижнюю девичью! - настаивала мать.
- Мы? В нижней девичьей? - продолжал изумляться Ильюша с видом самой простодушной искренности. - Да мы целый вечер здесь внизу сидели, мамаша, хоть у Аполлона спросите… Мы к завтрему уроки учим.
- Мы даже и не выходили ни разу; как же бы мы могли, мамаша, раздевшись выйти? - заговорили все мы, ободрённые наглым запирательством нашего хитроумного Улисса, и в первый раз осмеливаясь взглянуть на маменьку.
- Это точную правду они докладывать изволют, сударыня, - доложил Аполлон, стоявший у печки в почтительной позе с заложенными назад руками.
- Да как же ты это говоришь, старый, когда мне все девки сейчас сказали? Я сама в нижней девичьей была, всю эту кутерьму ещё застала.
- Что вы, сударыня, сумлеваться изволите? Слепой я, что ли? День-деньской таки с ними сижу; как же мне не видать? Эти полоумные брешут зря, не из чего вашу милость беспокоят. Я и сам не покрою проказу ребёнка, коли что вижу; а напраслину взводить зачем же? Напраслину не годится взводить.
К несчастью, в это время маменька взглянула на Петрушу. Царапина под глазом сделалась у него совсем пунцовая и проступала кровью; рукав его бешметика был оторван почти совсем, и из-под мышки упорно выглядывали белые клочки рубашки, несмотря на все старания Петруши придавить их плечом.
- Ах вы негодяи, негодяи… - проговорила мать, укоризненно качая головою. - Встань и подойди сюда…
Пьер встал, оскорблённый, понуря голову, неуклюже и неохотно. При этом движении рукав сполз до половины руки и обнаружил уже начистоту мокрую от пота рубашку. В то же время мы все увидели, что левый борт Пьерова сюртучка висел, как ухо легавой собаки, на третьей петле.
- Господи, Господи! - в ужасе говорила мать, всплёскивая рукам: - на что только похож? Где ты мог так убраться?
Пьер стоял перед ней немного боком и что-то глухо мычал, словно обиженный.
- Весь исцарапан, изорван, измазан! - продолжала между тем мать, рассматривая его в неописуемом огорчении. - Подумают, что ты с кошками на крыше дрался.
- М-м… М-м… - ворчал Пьер, вздёргивая правым плечом, как бы желая отодвинуть им досадную ему речь.
Потом подняли меня с моими ссаднем на щеке, с мокрыми сапожонками, оттаявшими от снега в тёплой комнате; подняли Костю, оказавшегося без правого сапога, оставленного им в добычу девкам, с окровавленными зубами, которые он показал только после разных молчаливых увёрток, будучи наконец вынужден заговорить, следовательно, раскрыть свой рот. У хитроумного Улисса были открыты и тщательно обследованы продранные, в пыли испачканные коленки, на которых он с таким самоотвержением подкрадывался к ночнику; а также и следы конопляного масла на рубашке, которое он нечаянно пролил из того же знаменитого ночника. Но все эти, сами по себе убедительные, доказательства были ничто в сравнении с последним убийственным доводом, который был открыт маменькою ранее всех других, но по жестокосердию её был прибережён нам на закуску.
Когда привели в маменькину спальню нашу скорбную колонну со всеми её знаками недавнего отличия на физиономиях и одеяниях, мы увидели у большого маменькиного кресла заплаканную белобрысую фигуру нашего храбреца Саши, попавшегося в плен при всеобщем отступлении. Его пухлые щёки, измазанные в мелу и пыли, приняли несказанно жалобное выражение; голубые смелые глазёнки его глядели тускло и скучно; смешная нижняя губа как-то горько подбиралась в рот, крупные слёзы капали из глаз на пол. Обеими руками он бережливо держал верхний край панталон своих, кои, увы, не сохраняли уже прежнего девственного вида своего, но красноречиво свидетельствовали о том, что их неприкосновенность попрана, их честь запятнана навеки. Сашу высекли. Мы это узнали в один миг, взглянув на его огорчённую рожицу и на его сконфуженную позу. Ужасная мысль оледенила сердца наши. На диване лежали связанные в пучок отвратительные ракитовые побеги, созданные Творцом на погибель и посрамленье всего мальчишечьего рода. О, для чего земля родит их и дожди их поливают?
Толпа девок с разбитыми в кровь губами, с синяками под глазами, опростоволошенные, в изорванных платьях и фартуках, стояла здесь, причитывая, рассказывая, жалуясь, плача, упрашивая. Мы ничего не слыхали. Мы стояли рядышком у стены, сосредоточенные на одном ужасном видении. Упрёки маменьки, вопли и жалобы девок - всё это носилось около нас какою-то тяжкою, туманною атмосферою, в которой нельзя было ничего разглядеть. Мы чувствовали, что всё кончено, все усилия тщетны, и судьба неизбежна. Вопрос только в том, маменька или папенька? Слабый луч надежды мелькал нам в лице Саши: по его антуражу можно было догадаться, что маменька. Но с другой стороны, какой смысл имеет этот гневный ответ девушке, послышавшийся нам из кабинета: "Хорошо, сейчас приду!" Куда приду и что хорошо?
Костя уже нюнит, потеряв стыд и надежду. Ильюша растерянно облизывается и жуёт свои губы, чтобы не закапать слезами. Петруша стоит в мрачном отчаянье, как обречённый адским богам. У меня на сердце что-то болезненно поднимается и надрывается, в глазах какой-то горячий песок и какое-то томительное нытьё в наиболее заинтересованных партиях организма.
Маменька - ещё бы ничего! Она обыкновенно водит за руку, а ты пляшешь кругом. При таком методе, при всей бесконечной скверности его, есть всё-таки некоторое утешение, частью из известной самостоятельности движений, возвышающей тебя нравственно, частью в удачных уклонениях от града частых, но не очень сильных ударов. С помощью некоторой опытности мы сноровились придавать своему организму такой угол отклоненья и такое быстрое вращенье, которые значительным образом подрывали вредоносность маменькины стремлений. Наконец, крик и просьбы играли важную роль.
Но - ссылаюсь на беспристрастие читателей - что может сделать самый гибкий, самый опытный в подобных экспериментах организм, очутившись на особо устроенном для него матраце, в опрокинутом на нос положении, лишённый всех покровов, дарованных человеку природою на защиту от мраза и телесной скорби? Даже ногам не удаётся ни разу брыкнуть для отпарированья наносимых ударов. При описываемом методе - мрачной принадлежности папенькиного кабинета - остаётся опереться только на внутренние силы своего духа и страдать, как Цезарь, молча считая удары, завернувшись в свою тогу… Да! Когда бы хоть в тогу!..
Эти мысли неотступно занимали умы всех нас, всех, кроме Саши, для которого ранее нас наступила известность и успокоительная определённость положения. "Папенька или маменька? Бегать или лежать?" - стучало у нас в груди и в голове.
В коридоре послышались тяжёлые и решительные шаги. Мы вздрогнули.