* * *
Древняя русская старуха, грудь в шрамах под тонким батистом, руки в кольцах, в тяжелых самоцветных перстнях - в кресле-коляске, в инвалидном разболтанном, скрипучем кресле, внутри живой тьмы русского храма на рю Дарю.
Дарю. Я тебе еще немного жизни дарю.
Молитва. Бормотание невнятное, теплое, сладкое, беззубое. Виденья, жгущие душу. Снега. Пряники. Синие крикливые сойки. Сани-кошевки, укрытые яркими, черно-алыми коврами. Белые столбы дымов - прямо в звеняще-голубое небо. Мороз - не вдохнуть. Ледышки в ноздрях. Ледяное синее вино на зубах. Платки с кистями на румяных бабах - белые с алыми розами, черные с синими васильками. Лошадь и телега. У лошади из ноздрей валит пар. В телеге - парень. Расстегнут тулуп. Парень манит ее, молодую. Она подходит. Парень, нагнувшись из телеги, обхватывает ее за шею. Целует крепко, сладко. Зубы в зубы, губы в губы, душа в душу. Сердце - в сердце. Она слышит, как бьется сердце его. Он выпускает ее. Смеются оба.
Нет шрамов на груди - от пуль и шомполов. Нет изрезанной спины. Нет черной кобылы, что вынесла ее из-под пуль, жизнь сохранила. Жизнь, зачем жизнь? Ее жизнь сгаснет в Париже.
Нет купола русского храма. Нет парижских духов. Нет железного скелета башни Эйфеля. Синий купол февральского неба накрывает старую княгиню, Царскую фрейлину. Юную девочку в сибирской деревне. Парень любимый все целует, целует ее. Не выпускает.
Не выпускай меня никогда, жизнь моя. Не отпускай.
Глава двадцать пятая
Анна и Ника переехали на другую квартиру.
Уже в который раз.
Немцы в Париже. Немцы? В Париже? Нет, это новый страшный мир наступил на горло ее доброму, милому миру.
Второй раз. Смерть вторая. Первый раз - обвал России, с громом, кровью, грохотом; второй - здесь, в Европе. Париж, алое сердце мира! Как тебе жить? Унижен. Растоптан. Новые хозяева ходят по улицам, прежние - жмутся к стенам.
Пол-Парижа - уже в лагерях. Евреев увозят в Аушвиц. На улице Лурмель, в доме матери Марины, траур. Умерла очередная насельница, старушка. Где сама мать Марина - никто не знает. Арестовали. Увезли.
Давно уж и вороны глаза выклевали во рву.
Или так: пытали, потом облили кислотой.
Множество адских ликов у смерти. Настали времена, когда человек может созерцать Ад в лицо.
* * *
Анна для перевозки вещей прибегла к помощи Ивана Дометьевича. Генерал нашел фургончик, прицепил к авто. Скарб погрузили. В висках билось: может, последний переезд.
"Почему - последний?"
"Потому что гибель в воздухе разлита".
Анна не говорила Нике о боли, живущей глубоко в ней, роющей норы внутри, как крот. Пусть мальчик живет без забот. Без забот? Юный лоб уже изрезали морщины. О чем он думает, подросток, отрок, выросший незаметно в ее строгой тени?
Они все чаще ссорятся. По пустякам. По важным вопросам.
Что происходит сегодня, сейчас? Вот он стоит перед зеркалом, ее взрослеющий сын. И глядит, глядит на свое отраженье. Коротко сострижены когда-то кудрявые русые волосы. Ангелочек умер. Ангелочка нет. Есть - подросток с резкими, острыми чертами, с волевым, ее, прикусом тонких губ. Плечи широкие по-мужски, а мышцы хилые: никакого спорта, никаких гантелей, чахлое парижское растенье, умница, книгочей.
И ее рукописи он тоже читает.
И она - позволяет; не сердится.
Можно целый век в зеркало глядеть.
Мать стоит за спиной.
- Мама, - голос глух и тускл, - выхода нет.
Отражение матери в зеркале пожимает плечами.
- Мама! Вы слышите! Нет выхода!
Отражение матери в зеркале поворачивается к окну. Горбоносый профиль - чеканка по серебру.
- Прекрати кричать, - говорит Анна.
Ника внятно и зло говорит отражению в зеркале:
- Ни русский, ни француз. Я человек без родины! Вы понимаете это или нет!
Отражение матери в зеркале опускает голову. Прижимает пальцы к губам.
Отражение в зеркале молча говорит: не хочу говорить.
Ника поворачивается. Вот она, мать, живая. Вот ее лицо. Ее грудь, он когда-то младенцем засыпал возле нее, насытившись. Вот ее сухая бледная рука - он столько раз целовал ее на ночь. После того, как рот, вот этот рот ему сказку расскажет.
Плевал словами в лицо ей, в родное:
- Да все кончено! Все, понимаете вы, все! Европы нет! России тоже нет! Скоро нашего мира - не будет! Да его уже нет! Зачем жить?! Аля с папой вон в СССР уехали - и правильно сделали! У них там - новая жизнь! Пусть она хуже, чем здесь. Труднее! Голоднее! Но там - будущее!
- Гитлер сожрет и Россию.
Голос матери, это голос его матери.
Он слышит и не слышит его.
- Я никто! - Опять к зеркалу повернулся, и страдальческое сладострастие доставляло ему это наблюдение себя, плачущего, с искривленным лицом, в зеркале. - Никто, и звать меня никак!
- Ты Николай Гордон, - сказала тихо мать.
- Кому здесь нужен Николя Гордон?! - Голос перешел на визг щенячий. - Да никому! Подметальщик улиц! Разносчик круассанов! А если повезет - как вы, да, как вы!.. - Хватал воздух ртом. - Уборщиком, поломоем - в ресторации, в особняке жирного богача…
В раскрытое окно вливалась желтым мускателем июньская жара.
* * *
Вечером пришел Рауль.
Давно его не было.
Он узнал ее новый адрес от Лидии Чекрыгиной.
- Вот сюрприз! - Анна на пороге всплеснула руками по-детски. - Проходите, милый Рауль! Что новенького?
Ее наигранное, довоенное веселье было неуместно. Она и сама это поняла, осеклась.
Рауль осторожно, как кот, мягко ступая, прошел в комнату. Здесь еще беднее, чем в прежнем ее жилье. Средоточие бедности, апофеоз пустоты.
"Здесь как в гробу", - подумал Рауль.
- Что у вас на руке?!
Анна схватила Рауля за руку.
Он смутился, как девушка.
- Браслет… - Осторожно снял с запястья. - Возьмите, мадам Гордон. Это память.
- О чем?! О ком?!
Она не сдерживалась, кричала. И слезы на глазах.
Сжимала в кулаке серебряную змею.
- Его носила та девушка… девочка… что жила одно время у вас. Вы помните. Вы…
- Амрита! - кричала Анна, и слезы брызгали. - Не надо! Я все… поняла…
Рауль осторожно поцеловал руку Анны. Плакали оба.
- Хотите чаю? Я сейчас…
- Не откажусь. Буду пить чай и смотреть на вас.
Они уселись за нищий стол. Анна заварила крепкий чай. Достала из шкафа чашки и блюдца. Все - битые, в трещинах. Старая посуда. Старый мир. Старый, как мир, крепкий чай, и пар над чашкой, и гомон птиц за окном.
Браслет, подаренный царем - на ее руке. Он вернулся.
Разве возвращается ушедшее навек? Это подделка; Рауль, любя и жалея ее, просто заказал точно такой же - у самого дешевого ювелира на Монмартре, в Латинском квартале.
Рауль Пера ушел.
Вместе с ним ушла юность, молодость.
Он оставил ей немного денег. Тайком, когда она вышла в прихожую, чтобы отворить ему дверь, положил деньги в конверте на край стола.
Рауль теперь был смотрителем двух особняков и коллекции княгини Маргариты Тарковской. Картуш положил ему хорошее жалованье.
* * *
Анна купила у мальчишки-газетчика свежую газету. Развернула, скользила глазами по столбцам и колонкам. Грязный заголовок, подлый шрифт! Но нынче война. И в газетах могут выболтать правдивую ложь - а могут и лживую правду пропечатать. Жалкий, бледный слепок времени.
Зрачки дергались, пальцы хрустели свинцовой бумагой.
Мелькнуло знакомое имя: "ЭНТОНИ ХИЛЛ. ПОВЕСТЬ ОБ ОБЕЗЬЯНКЕ КОЛЕТТ".
И фотография: усы щеткой моржовой, прищур умных, слишком светлых, ледяных глаз, сердито надутые губы, широкие скулы. Лицо-тарелка-ресторанная, лицо-миска-лагерная. Что-то индейское есть в нем.
Господи, Хилл. Откуда, Господи?
А, это тот знаменитый американец. Игорь говорил про него. Да, писатель; салон великой Стэнли посещал; он уехал, кажется, в Испанию. Воевать. А может, уж и в Нью-Йорке родном давно.
Анна читала. Морщились губы в усмешке. А ничего, нравится ей!
Присела с газетой на скамью. Увлеклась. Читала жадно, и смеялась, и плакала, и вскрикивала, и кусала губы. Ай да Хилл, ай да сукин сын! Давненько она так вот… над печатной страницей…
Когда сложила газету и встала - почудилось: она - обезьянка эта, и вместе с нею скиталась по свету, и вместе с ней - жизнь прожила.