* * *
Красивая толстощекая баба. Настоящая русская баба. Наверное, хороша в постели. Славянки послушны, как все восточные женщины. Это враки, что русские бабы сильны и суровы; они так же податливы и услужливы, как все другие, если на них прикрикнуть, схватить за волосы, подчинить. Ее муженька забрали и уже расстреляли. Красивый голос. Жаль.
Он наклонился к адъютанту:
- После выступления - взять.
Чеканя шаг, вышел вон. Дуфуня Белашевич, красный как помидор, провожал германского царька глазами. Тайком перекрестил живот. Левицкая махнула аккомпаниатору: все, баста! - и, чуть качаясь на высоких каблуках, шелестя платьем в модных блестках, прошла со сцены в крошечную гримерку. Перед зеркалом сидела обезьянка, катала за щекой орех. Левицкая схватила обезьянку на руки, осыпала поцелуями. Дуфуня, стоя в дверях, морщился:
- Фу, Наташка, как ты можешь чмокать грязную скотину! А вдруг у нее блохи!
Левицкая тетешкала обезьянку, нянчила.
- Она чистая! Я мою ее шампунем! И прыскаю духами своими!
Пузырек духов - вон он, на гримерном столике. "Коварство Натали". Лучшие духи в мире.
Раздались громкие голоса - собачий лай. В гримерку протопали немцы. Военные формы, сукно не гнется. Негнущиеся позвонки. Расстрельные зрачки.
Левицкая обводила их глазами. "Кто-то из них ведь говорит по-французски. Кто-то. Кто-то!"
- Вы арестованы, мадам. Пройдемте.
О да, вежливы. Орехи в сахаре!
Обезьянка прислонила теплую ладошку к щеке Левицкой. Круглый карий глаз весело таращился, косил. Ну идем, Колетт. Жена красного генерала должна быть за решеткой. Давно поджидала. Странно, если б иначе было.
Певица обернула к солдатам отчаянное лицо. Крикнула:
- Я ни в чем не виновата!
- Прощай, Натальюшка! - сдавленно крикнул старый цыган. Выдернул из-под рубахи оба креста нательных - свой и жены покойницы, - прижал к губам. Перекрестил уходящую женщину.
Ее били, толкали прикладами в спину.
- Прощай, Дуфуня, дорогой! На том свете свидимся!
Обезьянка лопотала по-своему, на забытом людьми веселом языке.
* * *
Нет, он не будет делать в Париже парад победы. Он боится. Много причин для осторожности.
Никогда не демонстрируй мощь своего государства в чужой стране. По крайней мере, пока она окончательно не стала твоей. Аборигены могут возмутиться. А возмущенье - чревато.
Война идет, и против него борются англичане. Если узнают про парижский парад - снарядят в Париж военных летчиков, и не миновать налета во время парада. Очень нужно усеивать трупами и погибшими машинами площадь Согласия.
После вина, русских блинов с красной икрой и звучного пенья красивой славянской крестьянки, прикидывающейся дамой, он размяк, разомлел. Даже выкурил сигару. Черчилль курит сигары. Черчилль любит сигары. Он же сигары ненавидит. А сегодня? Так, позерство. Попытка отдыха. Курение - смерть. Он не курит, нет; только балуется.
* * *
Левицкую сначала держали в камере вместе с пятью женщинами: три - проститутки с Пляс Пигаль, две - несчастные домохозяйки: евреев в сарае укрывали от облав, подкармливали. Шлюхи пели непотребные песенки, резались в карты, расчесывали друг дружке длинные спутанные волосы; потом притихли. Сидят нахохлившись, мокрые воробьихи на стрехе. На Левицкую косятся: а, шансонетка, и тебе хвост прижали! Две другие узницы молчали. Одна - четки перебирала. Вторая, полная и сдобная, мягкая булка, все гладила Левицкую по плечу.
Обезьяна сидела на руках у певицы. Левицкая отдавала ей свою порцию тюремной похлебки. Хлеб разламывала надвое. Проститутки дивились: надо ж такое, со зверюгой хлеб делит! Перебиравшая четки задумчиво смотрела, как обезьянка ест. Быстро-быстро жует, перемалывает зубками хлебную корку.
- И святой Франциск птиц кормил и привечал, - сказала однажды, и янтарные четки задрожали в старых венозных руках.
Настал день. Дверь камеры с лязгом, широко распахнулась. Приземистый надзиратель прокричал хрипло:
- Натали Лефицка! Антрэ!
"Француз, не немец. Предатель".
Левицкая встала. Обезьянка обняла ее за шею. Ну мать с ребенком, да и только. Шлюха с Пляс Пигаль смачно сплюнула в угол камеры.
Наталья старалась улыбаться. В груди - нездешний холодок.
- На расстрел. Пока, подружки!
Шлюха помахала женщине и обезьяне рукой, еще со следами былого алого лака на отросших, как у зверя, ногтях.
Левицкая ловила ноздрями свежий воздух. Двор тюрьмы, и стены, пустые каменные квадраты кругом. И небо - синий квадрат. А смерть - черный?
Да, смерть - Черный Квадрат, это точно. Четыре стороны ужаса, которого ты уже не увидишь.
Четыре. Три. Два. Один. Колени ослабели. Кирпичные ноги. Она села на землю, стена холодила ей спину. Обезьянка крепко, дрожа, прижималась к ней. Чувствовала все. Звери лучше, безусловней, чем люди, чуют смерть.
- Встать! - крикнул палач.
"Тоже француз. Сволочи. Под Гитлера легли".
Встала, обдирая шелк платья о кирпич стены. Крепче обняла обезьяну. Привалилась спиной к стене - колени уже не держали. Команды не слышала - все заглушил пронзительный визг обезьянки.
Пули попали Левицкой в голову и грудь. Она умерла сразу.
Офицер подошел к визжащей обезьянке. Раненый зверек просил, умолял глазами. О чем? Что бы зверь крикнул, если б он был - человек? Офицер вынул из кобуры пистолет. Выстрелил обезьяне в ухо. Круглые глаза Колетт так и глядели в небо. Они спрашивали Синий Квадрат: за что? Офицер наклонился, аккуратно снял с пальцев Левицкой обручальное кольцо и перстень с уральским малахитом, сунул в карман мундира, вынул белый квадрат - носовой платок - и брезгливо, тщательно вытер руки.
* * *
Париж под немцем, и незачем более жить.
Толстуха Стэнли умирала. Это было страшно - умирать. Всем всегда страшно. Кто делает вид, что не страшно, тот врун.
Стэнли страшно, но она спокойна. Юмашев держит ее за руку. Юмашев тут; ушлый, дошлый русский, французский кутюрье, ты-то что в развалине Стэнли нашел?! А ничего: так. Человека нашел человек. И вот держит его за руку. Провожает на тот свет.
Торжественно. Не умиранье - концерт. Спектакль в "Гранд Опера".
Кровать с умирающей Стэнли выставили на середину зала. Прямо под люстру.
Сегодня с гигантской желтой сковороды на лбы и затылки брызгало постное масло: готовили, жарили вкусно, щедро, чтобы задобрить голодную Смерть.
Смерть! Всегда эта проблема. Ковыряешься в себе, разыскиваешь в кишках, в легких, в мозгу смерть. А она - вот она. За спиной. Улыбается тихенько. Стерва.
И у каждого ведь своя. То красива и покорна. То безобразна. То орет во всю глотку. То молитву хрипит.
А может, их много, смертей? Столько же, сколько людей?
Это так и есть.
Юмашев наклонился к подушке. Она хочет что-то сказать. Ее губы изгибаются, вздрагивают. Дыхание участилось.
- Кудрун?.. Что?..
Задрался вверх подбородок. Люстра слепит ее. Но ей наплевать. Она сама попросила лечь здесь. И вот так. Знаменитый бильярдный стол отодвинули. Теперь она тут царица.
- Виктор… Виктор…
Вокруг смертного одра стоят люди. Много людей. Это все ее друзья. А может, и враги: любопытствуют. Каждому страшно и сладко присутствовать при смерти другого: ведь это ж другой уходит, не ты.
Они все ходили к ней в салон. Ели и пили из ее чашек и рюмок. Рисовали на ее мольбертах. Брали читать книги из ее библиотеки. Одалживали у нее деньги. Отдавали. Не отдавали!
Это Кудрун; и она прощается с вами. Ее тело расплывается по простыням, по матрацу весенним сугробом. Готова ли уже могила на Пер-Лашез? Да, готова. Все оплачено. И мрамор памятника горит алым огнем. Памятник парижской коммунарке, а не язвительной американке.
Здесь все, кроме Хилла, Монигетти и Ольги Хахульской. Хилл в Америке. Хорошо, что его не убили в Испании. Монигетти умер на улице. Ольга выстрелила себе в висок.
Здесь и те, кого она не знает.
Зато ее знает весь Париж.
Люди идут и идут. Ходит дверь на петлях. Люстра горит. Свежий воздух врывается в открытые окна. Холодно в зале.
Хочешь ли ты поесть перед смертью, великая Кудрун? Хочешь ли пить? Есть очень хорошее аргентинское вино. Есть прекрасная испанская "Риоха". А покурить хочешь напоследок, ты, славная старая лягушка?
Люстра сыпала золотую пудру ей в расширенные глаза.
Юмашев наклонился ниже. Повернул ухо к ее искусанным табачным губам.
И очень внятно, раздельно, хрипло Стэнли спросила, и все услышали:
- Так где же выход?