* * *
Разжигает фонарь. Ручка, лист бумаги. Плохая бумага в Аргентине, серая. Кошачий коготь пера. Ночь, и при свете фонаря писать письмо ей - такая простая, великая радость.
За брезентом палатки - ледяной ветер. Нелетная нынче погода.
И между ними - океан.
"Родная моя! Аргентина сердится на меня: все ветра и ветра, и наш командир вторит гневу ветров - почта лежит, и я должен доставить ее из Буэнос-Айреса в Рио, и люди ждут, и небо ярится и гудит. Мы тут неплохо устроились: у пилотов палаточный лагерь, на случай морозов - а они здесь бывают летом, и еще какие! - есть заброшенная казарма неподалеку. Мы хотим там восстановить печь, все оборудовать как следует. И будет королевский дворец.
Ты в Париже. Это как сон. Мне приснилась вся моя жизнь, и сегодня я тоже сновижу, во сне я вижу тебя, и чувствую, и трогаю твои волосы, и вдыхаю твой запах. Я оставлю это письмо Лепелетье - он тоже тут, со мной. Верный Клод. Он найдет способ переправить тебе это письмо, если что.
Если - что? Ветер силен. Я могу не вернуться из этого рейса. Мне говорят: полетишь, когда ветер утихнет. Где гарантия, что ветер не навалится на меня в небе? Небо! Мое небо, родная! Ты - мое небо. Ты прозрачна насквозь. Твои мужья, твои любовники? Я их не вижу. Я вижу только тебя. Я могу не вернуться, и если я вернусь, ты увидишь меня во сне живого".
Фонарь замигал и погас. Ругательство повисло на языке. Нашарить в тумбочке свечу, зажечь фитиль. Древнее пламя. Живой огонь. Царапает бумагу острое перо.
Ветер прожигал в зените огромную дыру, и в пустоту падали звезды.
* * *
Потереть рукой вспотевшие веснушки. Пьян, да! И по левую руку - кружка с пивом, а по правую - бутылка лучшей, самой лучшей водки, русской: "Smirnoff". Чтобы не запачкать чернилами форму, закатал рукава к локтям. Мундир расстегнут на груди, рубаха тоже. Безволосая, юная грудь. Он горд! Горд собой, как никогда. Сегодня он переспал с богатой дамой, женой очень богатого и знаменитого парижского кутюрье. Дама играла с ним? О, ей так казалось! На самом деле он играл с ней. И - выиграл.
Как она стонала под ним! Ему это нравилось. Он хочет еще. И знает: никакого "еще" не будет. Это одноразовая игра, и она окончена. Окончена, слышишь, ты!
"Дорогие мама, отец, сестренки Лизель и Илона и братики Фридрих, Хельмут и Людвиг!
Хайль Гитлер!
В Париже я замечательно провожу время. Я нравлюсь красивым женщинам. Милая мама, в Париже я стал мужчиной! Я очень доволен. Быть мужчиной - прекрасно. Скоро я узнаю, что такое - быть воином. Древние воины Германии вдохновляют меня!
Милая мама, в кладовке лежит моя детская машинка и три модели английских танков, ты их никому не отдавай. Ходят ли Людвиг и Фриц на рыбалку? Я по вас всех скучаю. Я телеграфировал Максу фон Краузе. Он телеграфировал мне в ответ. Он пишет: фюрер сказал - война начнется скоро, ждите приказа. Европа будет наша. А там мы двинемся на Восток. Весь мир будет наш! Поцелуйте моего обожаемого Пусси в носик, не забывайте давать ему свежей рыбки. Милая мама, я приеду и помогу отцу починить крышу. Вдоволь ли у вас масла, мяса и хлеба? Фюрер заботится о своем народе и о каждом из нас.
Хайль!"
* * *
Разрывы и выстрелы. Выстрелы и разрывы. Три года смерти, и он еще жив. Странно? А если есть Бог?
В Америке слишком верят в Бога, клянутся Библией, молятся перед обедом; а втайне надеются лишь на себя. В Испании пожимают плечами, над Богом смеясь, рассказывают о Нем анекдоты, танцуют с Богом вдвоем, - а на деле благоговеют перед Ним, плачут перед деревянными статуями Девы Марии на сельских перекрестках, украшают распятье живыми цветами.
Разрыв ухнул поблизости. Кровать с прогнутой железной сеткой, тощий матрац. Скрючившись, он писал - карандашом на вырванном из блокнота листе. Торопился. Губы кусал. Домишко, где он укрылся, могут взорвать в любую минуту - он мал, меньше скворечника. Жизнь очень маленькая. Надо успеть написать. Роман, рассказ, письмо - не все ли равно.
"Кудрун! Эй, толстуха! Привет, лягушка моя! Ну как ты там?
Ты покорила Париж, это вне сомнений.
Победи время, пожалуйста. Ну ты же можешь.
Эта война бесконечна. Я не знаю, когда она кончится. Я уже хорошо говорю по-испански. В Мадриде разбомбили центральный телеграф, и я отправляю письма с маленькой заштатной почты. Может, это письмо не дойдет! Черт с ним!
Кудрун! Ты держись. Если плохо - задери башку и погляди на свою великую люстру: видишь, как из нее сыплется свет?
Вот так же из тебя должен сыпаться свет. На новых людей, слышишь, лягушонок?
Я пишу под пулями. Это необъяснимое чувство. Жизнь может оборваться в любой момент. И, понимая это, тебе стыдно пороть чушь. За прозу платят жизнью. Я плачу своей жизнью за свои рассказы. Я начал тут роман. Он о любви. Американский офицер и знойная испанка, и коррида, и смерть. И солнце над ареной. Я люблю Испанию.
Тебя я тоже люблю. Ты там не умирай, пожалуйста!
Если задумаешь умереть - меня дождись, любимая жаба. Я приеду.
Целую Париж и тебя. Сгребаю вас в охапку и целую вас вместе".
Новый разрыв оглушил. Ему показалось - снаряд попал в дом. Нагнулся низко, голову к полу, зажал уши руками. Тишина. Нет, дом цел. И больше не стреляют.
Засмеялся беззвучно. Как прекрасно жить.
* * *
Две свечи. Две свечи на письменном столе. Одна и другая. Слева и справа.
А посередине - белый лист бумаги.
Он стар. Уже очень стар. Пусть он обманывает других, что еще силен - купается в море, растирается махровым полотенцем, поднимает пудовую гирю и правой, и левой рукой. Себя он не обманет. Сердечные перебои, и желанье погибло. После нее он ни на одну женщину не может глядеть; и никого не возжелал, ни к кому не потянулся.
После нее.
Премии, слава, награды? Почести жалкие, мгновенные? Все сухие цветы развеет ветер смерти. Между страницами они сохнут, его луговые гвоздики, его сладкий шиповник. Кто-то иной, в ином веке, откроет его книгу - и найдет там засохший цветок. Как это у Пушкина? "Цветок засохший, безуханный…" Зачем он пишет это письмо? Ей, туда, на тот свет? Так надо. Плачет не слезами - кровью. Жизнь взята Богом. Осталось - доживанье. Скоро он уйдет. А Вета? Что - Вета? Будет жить. И в свой срок тоже уйдет.
Сжал кулак, положил на колено. Окунул ручку в чернильницу. Старый чернильный прибор, еще дед его пользовался им. Две серебряные чернильницы в виде бочонков ввинчены в тяжелую мраморную плаху. После его смерти - кто будет окунать в серебряный бочонок острое перо? Их с Ветой сын умер во младенчестве. А собака, верная Тильда, старая Тильда, - вчера. Котика, что ли, завести. И не хлопотно… и поет. Пламя в камине и песня кота - вот твоя старость. Ты не велик и не знаменит. Тебе это только привиделось. На миг.
Свечи трещат. Оплывают. Перцем пахнут обгорелые фитили. Синь и сажа приморского вечера в громадном окне. Ощипанная гроздь винограда на блюде. Ночью начнется мистраль. Налетит и завоет. И тогда все тучи исчезнут, и вспыхнут все звезды страшно и дико, и тоска раздавит сердце, и он не сможет ей писать. Торопись, Петруша, пока есть силы в груди.
"Алиночка! Любовь моя!
Милая ты моя девочка. Я сейчас согрею твои ножки. Им холодно под землей. Боже, как ты замерзла! Сейчас, сейчас я отогрею тебя. Перелью в тебя все дыханье свое. Хочешь, я брошу в камин все свои рукописи? Сожгу все написанное мною, лишь бы ты согрелась. Счастье мое! Я не верю, что тебя гложут черви. У тебя такие шелковые волосы, и я наматываю их на палец. Погляди на меня! Хоть один только раз! Ярче майского дня… чудный блеск твоих глаз… Тебя ребенком пытались украсть цыгане. Ты смутно запомнила это: тебе было тогда два года. Два годика всего! Они схватили тебя, такую хорошенькую, с личиком, выглядывающим из-под кружевного чепчика, - прямо из саночек, когда твоя мать на миг отвернулась, заболталась с подругой… Ах, зимний рынок в Туле, и свежая рыба на возах, и сушеные грибы, и поземка вокруг шнурованных сапожек! И варенье, варенье в огромных банках - вишневое, смородиновое! Пряники, конечно. Как же без пряников. Самовары в жестяных рядах! Цыганка, старая цыганка выкрала тебя из санок, а мать обернулась уж поздно, да на весь рынок заорала, заблажила: "Девочку украли!.. Доченьку утащили!..". Городовые бежали со свистками… А старая огнеглазая цыганка несла тебя сквозь поземку, сквозь серебряную пургу, приговаривала: ах, девочка, да какая славная, за тебя возьмем выкуп, проследим, где твоя мамка живет… А нет - так воспитаем цыганкой!.. гадать будешь, красть будешь, танцевать, монистами тряся, на площадях будешь… Ты говорила мне, смеясь: помню горбоносую старуху, помню звон бубенцов!.. и снег шел, помню, - а больше ничего…
Больше ни-че-го.
Деточка моя! Чувствую твои руки за моей шеей, за спиной. Как ты обнимала меня! И я так - тоже - никогда - никого - не обнимал. Все говорят о близкой войне. Мне все равно, будет война, не будет; если будет - так даже лучше, я смогу умереть быстрей, меня убьют, и я сразу буду с тобой. Здесь, на земле, я - лишь тень тебя. Ты не под землей, моя любовь! Ты - в облаках. И я - лишь тень от облака. Для меня нет солнца на земле; ты - мое ночное солнце. Ты светишь мне в Раю. Я не сознавал, что ты мой Рай; когда Рай поднялся, как ковер-самолет, в поднебесье, я понял, что потерял. Франция ли, Англия, Рио-де-Жанейро, Монтевидео, Шанхай, Харбин, Нью-Йорк, Буэнос-Айрес - все равно на земле перед диким, черным ужасом: тебя нет рядом.