Казалось, и теперь, в минуту надвигающейся опасности, из Ивана выметнется это всесокрушающее неистовство, возмездное и мстящее, жестокое и беспощадное, и только злой помин останется от всего, что сейчас обступило его. Но нет, не прорвало его душу это яростное неистовство. Удержал он его в себе. Усмирил. Может, удавил, сам страшась его опустошающей, мертвящей силы, а может, видел и знал, что теперь уже недостаточно одной только страсти, и не испугает, не сокрушит она его врагов, потому что уж слишком хорошо узнали они его и слишком много их было теперь... Слишком много! Нужна была надёжная и крепкая сила, чтоб одолеть их, а силы-то этой у него и не было. У него её не было и раньше, но тогда не он стоял в центре борьбы и не с ним дрались бояре за власть. Они дрались друг с другом, не обращая на него внимания, а он разумно и счастливо пользовался этим. Теперь в центре - он! Нет больше Оболенских, дерущихся за власть с Шуйскими, и Шуйских, вырывающих её у Бельских, теперь есть он - государь всея Руси, а вокруг, как войско при осаде, - они: Шуйские, Бельские, Ростовские, Оболенские и - всея Русь, потому что и она тоже не хотела поступаться своим вековечным, привычным, обжитым, и она не хотела идти за ним туда, куда он тащил её. Она ждала от него добродетели, благ, защиты, милости, а дождалась совсем иного... И если она въяве ещё молилась на него, то только оттого, что втайне уже начинала проклинать. И он, должно быть, чуял это, чуял своим неистовым сердцем, поднявшим его против всех и всего, и понимал, что дальше будет ещё трудней: ещё упорней будет сопротивление, ещё ожесточённей борьба - и кровь, кровь, кровь, от которой содрогнётся он и сам. И думал Мстиславский, наблюдая за Иваном, что он тоже отступится. Отступится, потому что одно дело - посадить в темницу своего первобоярина и вздёрнуть на виселицу какого-то дерзкого бунтовщика Ивашку Магренина, другое - схватиться со всем боярством, рубануть по суку, на котором держишься сам, а потом - встать лицом к лицу с сотней тысяч таких Ивашек, обездоленных, голодных, яростных, злобных, разуверившихся, и не накормить их, не облагодетельствовать, а таких же голодных и обездоленных повести за собой (не погнать - повести!) через новые беды и лишения к ещё большим бедам и лишениям.
Только безумец мог не отступиться перед таким! А Иван не был безумцем. Велика была сила его страсти, но разум был сильней. Он был самой большой его силой и самой большой слабостью, самым уязвимым его местом - и для других, и для него самого. И более всего - для него самого.
Разум, разум должен был остановить его. На это уповал Мстиславский. Ведь, не обдумав и не взвесив всё до ничтожнейших мелочей, он не решился бы на такой шаг, но тем более не мог он пойти на такое, когда б обдумал всё и увидел, на что идёт. Это был замкнутый круг, который не удалось разорвать Мстиславскому самому, и он думал, что бессилен будет сделать это и Иван. Он хотел этого, ждал, ждал с тем ублюдским чувством мстящего злорадства, за которое всегда презирал других и за что точно так же стал презирать себя, но победить, заглушить его в себе не мог - оно несло ему облегчение и - странно! - возрождало в нём угнетённый дух. Через презрение к самому себе, через ничтожнейшее чувство тайно ожидаемой радости - не за своё превосходство, а за чужое бессилие, - к нему возвращалось его прежнее, сокровенное, и он чувствовал, что ни от чего не отказался, ни от чего не отрёкся, не отступился, и всю жизнь, до самых последних своих дней, будет носить это в себе, и оно будет и его гордостью, и позором, и болью, и всю жизнь он будет врагом Ивана, бессильным, тайным, ничтожным, но - врагом, и всю жизнь, всегда будет ждать и тайно и зло радоваться всему, что низведёт того до него самого.
3
Когда Иван неожиданно для всех выпустил из темницы Бельского, Мстиславский, менее других удивившийся этому, но как нельзя лучше вдруг утвердившийся в своих мыслях, на следующий же день отправился к пожалованному опальнику, хотя совершенно не сознавал, зачем делал это. Что-то подталкивало его, какие-то чувства требовали выхода, и он впервые не стал сдерживать их. Когда он раздумывал над тем, каким будет первый шаг Иванового отступления, то всегда приходил к одному - к тому, что этим шагом будет освобождение Бельского. И вот это случилось, и он дал волю своим чувствам.
Правда, поначалу мелькнула было отрезвляющая мысль, что нет, не отступничество это и неспроста снял Иван цепи с первобоярина. Виделся тут и смысл и расчёт: первый боярин получал прощение и милость как раз тогда, когда все остальные - и вторые, и третьи, и пятые, и десятые - всё решительней и откровенней выказывали свою вражду. Но потом отступила и эта мысль - чувства окончательно возобладали в нём над разумом, и он отправился к Бельскому.
По дороге, едучи из Китай-города на Арбат, где находилось подворье Бельского, вспоминал он свои поездки к нему в тюрьму. Бельский сидел на берсеневском дворе, куда Иван по примеру своих родителей заточал самых знатных опальников. Сколько перебыло их здесь с тех пор, как великий князь Василий превратил в тюремный тын бывшее подворье казнённого им боярина Берсеня Беклемишева! Сколько жизней было сгублено в этих мрачных застенках! Здесь нашли смерть два удельных князя, два родных брата Василия - Юрий Дмитровский и Андрей Старицкий. Здесь вдовствующая Елена, наущаемая своим фаворитом - князем Телепнёвым-Оболенским, уморила голодом родного дядюшку Михаила Глинского, здесь же, после её смерти, нашёл свой конец и сам Телепнёв. В малолетство Ивана бояре, дравшиеся между собой за власть, "вкидывали" сюда друг друга, и для многих из них мрак этого подземелья тоже сменился мраком могильным. Потом, повзрослев, эти застенки облюбовал и Иван...
Мстиславскому вспомнилось, как в свой первый приезд, спускаясь в тюремный подвал по замшелым, осклизлым ступеням, таким крутым, что, казалось, они сами затягивают идущего вниз, думал он, что, быть может, и его поджидает это страшное подземелье и что, может, некое предчувствие повлекло его сюда, чтобы мог он увидеть всё это воочию - и либо сознательно, загодя приготовиться к возможному испытанию, укрепив свою волю и дух, либо напрочь и навсегда отказаться от всего, что задумал.
Теперь, вспоминая об этом, он даже посмеялся в душе над собой, а тогда эта мысль крепко захватила его, и, должно быть, смятение и беспокойство так ясно отпечатались на его лице, что даже Бельскому бросилось в глаза. Мстиславский вспомнил, как тот, приглядевшись к нему в полумраке темницы, понимающе ухмыльнулся, потом нарочито позвякал сковывавшей его цепью и недвусмысленно спросил:
- Примериться пришёл?
В тот первый приезд они ни о чём особенном не говорили, и не то чтобы таились или выжидали, а так - не складывался разговор, не хватало ему чего-то... Какого-то толчка! Иван всё ещё был в походе, осаждал Полоцк, вести от него приходили скудные, да и не хотелось им говорить о нём. А другое - не шло. Поболтали о том о сём, как на скучных гостивствах, - и всё. Мстиславский так и уехал, почти убеждённый, что и вправду приезжал "примериться".
В другой раз он приехал, когда уже много чего совершилось: и Полоцк был взят, и царевич народился, голосили по этому случаю все московские звонницы, и чернь ликовала на улицах, а они, как и в прошлый раз, больше молчали. Но теперь уже потому, что каждый из них понимал, о чём будет разговор, и не решался или не хотел начинать его первым. И только когда Мстиславский, которому в конце концов надоело гнуться под низкими сводами темницы - сесть рядом с Бельским на грязную рогожу он так и не решился, хотя тот и приглашал его, признаваясь, что больше всего ему хочется здесь выпрямиться во весь рост, - только когда Мстиславский начал прощаться, досадуя в душе на себя за эти бессмысленные приезды сюда, Бельский сказал ему:
- Ты, княже, на мне крест не ставь.
Мстиславский помнил, как это было сказано: с укоризной, но больше с вызовом - горделивым, надменным, брошенным ему, Мстиславскому, его изрядству, благополучию, его осмотрительности, осторожности, благодаря которым он и сохранил это благополучие.