- Ты вот, князь, друга своего графа Ростопчина письмо мне зачитывал, - спокойно тихим старческим голосом произнес он. - Дескать, всею душою и всем сердцем рвется он на защиту Москвы. Похвально сие рвение! Но сколько я ему, лишь только прибыв к армии, писал и челом бил: пришлите, граф, мне лопат, топоров и пил для инженерных работ. И что ж? Сам ты небось здесь что сыскал в покинутых домах, тем и копаешь, так ведь? А от Ростопчина - ни одной лопаты и кирки! Вгрызайся в землю чем хошь, хоть моею вставною челюстью.
"Уполз, словно уж, в сторону, - досадливо поморщился Багратион. - Я к нему как бы: "Который теперь час?" Он же мне в ответ: "Спасибо, я уже отобедал". К чему мне весь этот камуфляж? Ежели сам признал, что левое крыло уязвимо особливо, то и брось сюда все имеющиеся в твоем распоряжении инженерные силы! На что же расчет? На меня, князя Багратиона, который все вывезет, как всегда? Как, к примеру, в восемьсот пятом годе под Шенграбеном? Сам тогда ведь признался со слезою в глазу: оставил тебя, князь, смертником, дабы спасти основную армию. Теперь же я сам себя в сей новый капкан загнал: более всех других ратовал за сражение, вот и получай, что хотел, - ложись костьми. И лягу, ваша светлость! Тут вы безошибочно изволили расчесть: Багратион не побежит, будет стоять до конца. А примет-де на себя весь неприятельский натиск, правому крылу, что и так отменно защищено, можно будет спокойно, оторвавшись от битвы, уйти по Большой Смоленской дороге к матушке-Москве. А может, и далее ее, Белокаменной? Неужто сия мысль на уме у него, нового нашего вождя? Все может статься. Хитер! Я же, наивная душа, еще пред войною его через государя на решительный натиск на турок подвигал. Он же, лукавый, тогда ни гугу! И что же? Извернулся ужом, когда пред войною к государю императору в Вильну был Наполеоном подослан граф Нарбонн. Тот прибыл как лазутчик, дабы проведать, готовы ли русские опередить французов наступлением? Кутузов же возьми и представь сей Нарбоннов визит как знак крепнущей русско-французской дружбы. Да ловко так турок обвел вокруг пальца, что те, убаюканные, и согласились на мир… Ловок, лобок новоявленный князь! Даром, без тайной задумки, и шага не сделает! Зачем же ко мне пожаловал ноне? Подольстить, успокоить? Да мне того и не надобно - рвался в сражение не для показного вида. Знаю: теперь пробил час всем, может быть, умереть, а врага одолеть! И он ведает то; князь Багратион живым не сойдет с места. Так зачем же пожаловал главнокомандующий?"
Как всегда оказывается накануне самого решающего, самого судьбоносного мгновения в человеческой жизни, когда на кон ставится не только собственное твое существование в сем благословенном мире, но и дело, коему ты сызмальства служил верою и правдою, Кутузов так же в этот тревожный час не мог не говорить себе всего, что переполняло его душу.
Наверное, все, что думал теперь о нем Багратион, что знали о нем, старом генерале, там, в Санкт-Петербурге, царедворцы и сам император, наконец, что знали о нем боевые генералы и солдаты, с коими он был не в одном страшном сражении, - было правдой. Правдою как бы с двумя ее не похожими Друг на друга ликами, как бывает в жизни каждого человека. И сам он, старый русский генерал, знал за собою всякое. Ибо у него была длинная и суровая жизнь воина, непростая и нелегкая планида, человека, вовлеченного волею судьбы в жизнь не только военную, но и придворную, - с ее соблазнами и лукавством, с ее изворотливостью и ловкостью в сношениях между людьми, что со стороны всегда кажется наполненной изъянами и сплетнями.
Но одного нельзя было у него отнять - огромного опыта, рожденного именно сей сложной и неоднозначною жизнью, чего недоставало многим его сподвижникам. И еще огромной любви к родному отечеству, какую, напротив, могли с ним вместе так же остро чувствовать и со всею пламенностью сердца разделять многие и многие русские люди, в том числе, разумеется, и князь Багратион. Однако ни князь Багратион, ни кто другой в тот час на поле Бородина не мог испытывать всей непосильной тяжести ответственности за судьбу армии, судьбу Москвы и судьбу России, которая отныне была возложена на его, Кутузова, плечи.
Тень Аустерлица, наверное, навсегда омрачила его душу. И он, даже оправдывая себя пред лицом потомства, вряд ли мог до конца оправдаться пред своею совестью за то ужасное поражение. Но был ли он всецело в нем виноват? Вряд ли. Виной всему, наверное, были Обстоятельства, при которых тогда, семь лет назад, он вынужден был принять на себя командование. И обстоятельства сии были - мощь и неодолимость той силы, которую противопоставил своим врагам Наполеон.
Ныне обстоятельства повторялись своей поразительною схожестью. Причем даже с более роковою опасностью: война угрожала разгромом не только армии, поруганием ее чести, но грозила всему отечеству, поскольку шла не на чужой земле, а на своей, собственной. И что совсем уж было непереносимо для каждого русского сердца - война неумолимо Двигалась к стенам Москвы.
Если бы, прибыв к армии, Кутузов вместо слов: "Как же можно с такими орлами да отступать?" - сказал бы то, что с первого дня своего назначения он говорил себе и самым близким к нему людям: "Вы думаете, что я надеюсь разбить Наполеона? Нет. Но обмануть - хочу", - сии слова стали бы концом его популярности в войсках и в народе русском. Однако в глубине души своей он знал: ни Бородино, ни какое иное генеральное сражение не разобьет Наполеонову силу.
Сравнивая положение своей Второй армии, находящейся на левом крыле при Бородине, с положением Первой армии на фланге правом, Багратион употребил такое понятие, как расчет. А вот каков был расчет, не выходивший из головы Кутузова, когда он сравнивал силы своего и Наполеонова войска, одновременно сходившихся к селу Бородино. Русские могли выставить 112 тысяч человек при 640 орудиях. У французов насчитывалось 130 тысяч и 587 орудий. Однако то была не вся арифметика. Потерпев неудачу, Наполеон мог бы дождаться подхода своих сил, что шли за ним следом, у Кутузова же не было никаких резервов. И он, потеряв половину своей армии, должен был бы отступить, отдав неприятелю Москву.
Собственно говоря, так все и произошло в итоге. Русские войска оставили на Бородинском поле именно половину своих офицеров и солдат - 58 тысяч человек. Французы лишились примерно 50 тысяч. Русская армия, вернее, то, что от нее осталось, отошла. Наполеон же вступил в Москву. Так чьей же оказалась победа? О Бородинской битве, уже находясь в изгнании на острове Святой Елены, Наполеон скажет: "В сражении у Москвы-реки французы показали себя достойными одержать победу, а русские стяжали право быть непобедимыми".
Так стоило ли давать сражение, чтобы потерять половину войска и в результате отдать древнюю русскую столицу?
Сего итога битвы не мог знать Кутузов ни в день ее свершения, ни тем более за день до нее, сидя на своей походной скамеечке в деревне Семеновской. Он знал лишь соотношение сил и потому был убежден, что Наполеона не разобьет. Но он, приняв на себя командование войсками, знал и другое: что бы в сей день ни произошло, победа моральная, победа духа будет на стороне русской. И вот в этом они были едины - расчетливый Кутузов и отчаявшийся, изболевшийся сердцем Багратион.
А лучше и вернее сказать - были в сем решении едины все, от главнокомандующего и до любого нижнего чина, как тогда чаще всего называли солдат, которые в те дни сказали себе; умрем, но не отступим.
- Так вот зачем я пожаловал к тебе, князь, - вдруг сказал Кутузов и, опершись на плечо подбежавшего донского казака, встал со скамейки. - Редуты и флеши, что строим мы по всей, считай, округе, суть укрепления скорее для очистки совести. А крепость - она вот тут, в сердце нашем. Да тебе ли, князь, мне сие говорить? Другому - напомнил бы, а тебе - считаю излишним. Но насчет редута того, что вон там, впереди, у деревни Шевардино, скажу: построил ты его отменно, но, скорее всего, придется его со временем отдавать.
В сердцах князь даже воздел вверх руки.
- Так я же, любезный Михайла Ларионыч, как в воду смотрел, предупреждая вас: дозвольте мне отойти от сего кургана и оттянуть свой крайний левый угол подале от того шишака. На кой черт мне заключать свое крыло сим шишаком в открытом поле, где отовсюду я окажусь под обстрелом? Или у вас какая тайная мысль?
Кутузов отозвался не сразу. Вынув из бокового кармана мундирного сюртука платок, отер им вспотевшее от полуденного солнца лицо, затем белую пухлую шею.
- Тайны тут никакой у меня нету, - сказал. - А вот его, Наполеонову, тайну я сим Шевардинским редутом и хотел бы выведать. Говоришь, шишак? Верно. Вот и пущай он бросится в глаза Бонапарту, когда он подойдет к Колочи. Его зачнет штурмовать али, по своей излюбленной манере, ударит в центр, на село Бородино? Мне бы, не скрою, хотелось выманить его в чистое поле - к сему редуту. А тебя я в обиду не дам: вступишь в дело - сразу зачну переводить к тебе с правого крыла потребные силы. А теперь велю в тылы твои скрытно поставить третий корпус генерала Тучкова-первого - Николая Алексеевича. Пусть остается в Утицком лесу в сугубой непроницаемости до поры до времени.
Артиллерийский гул, что раздавался с самого раннего утра со стороны Колоцкого монастыря, часам к десяти уже превратился в отчетливо различимые пушечные залпы. А еще недавно чистое и ясное, без единого облачка небо за деревнею Шевардино вдруг закудрявилось черными космами дыма, которые стали быстро расти и приближаться вместе с громовыми раскатами.
- Началось, - произнес Кутузов и взглянул в лицо главнокомандующего Второю армией. - Ну, благослови тебя Господь, князь Петр Иванович!