- Не знаю, отче, не знаю, - с отчаянием в голосе ответил Костка, - теологии я не изучал и в священном писании, в Новом завете несведущ. Может быть, то, что я говорю, - грех, но я вижу одно: "a planta pedis usque ad verticem capitis non est sanitas" - язвами покрыты мы с головы до ног, а Рим не дает лекарства, а Рим не лечит! Мы погибаем, отче, разрушается тело наше! Войны наши - это конвульсии, наши победы - корчи рук, сведенных судорогой смерти! Мы еще можем душить - но не покорять! Можем еще защищаться - но не побеждать. Погибнет лев, который лежит в своей берлоге больной и не грозит больше своим рычанием слонам и буйволам, а только сильной еще лапой отгоняет волков, гиен и леопардов. Какой-то яд отравил душу и тело Польши. Шляхта отравлена: она умрет… Отче, нам нужна новая Польша! Но неужели новая польская душа родится в Риме? Неужели из Тибра надо брать воду, чтобы освежить польскую грудь, неужели надо складывать костер из кипарисов, чтобы в дубовом польском костеле запылал жертвенный огонь наших душ?
- Чего же ты хочешь? - спросил, помолчав, епископ.
- Хочу, чтобы прозвучал сигнал из Кракова, звон Сигизмундова колокола, и чтобы польский епископ, указав мужикам на крест из Вавельского собора, обвитый колосьями пшеницы, листьями дуба и травами полевыми, громовым голосом сказал: "In hoc signo vinces"- Сим победишь!
Епископ Пстроконский еще ниже опустил голову, и длинная черная борода его легла на грудь.
- Отче, встань! Возьми крест! Посохом своим разбуди новую Польшу! Народ не верит в бога, он верит в вас! Польскому мужику нужен ксендз! Отче! Встань! Выйди с монахами своими из этих стен! Смотри! Весна уже цветет - зацветет и весь мир! Увлечем за собой монастыри, приходских священников, младшее духовенство! На старой земле создадим новую страну, новую Польшу, где королем буду я, а польским папой - ты!
Ксендз Пстроконский вскочил.
- Самозванцами быть!
- Я - сын короля Владислава Четвертого.
- А я - католический епископ, аббат тынецкий, слуга Рима!
- Отче!
Епископ Пстроконский отвернулся и зарыдал.
- Отче! - кричал Костка.
- Нет! - ответил аббат и, закрыв лицо руками, плакал, дрожа всем телом.
- Отче! - с отчаянием призывал Костка. - Ты знаешь, что в этом - спасение! О, этот Рим, который тебя совращает! О, Рим!
И он поднял вверх сжатые кулаки, но ксендз Пстроконский овладел собой и сказал:
- Един бог, и едина церковь его, и един наместник Христов. До конца мира Рим будет его владыкой и оракулом. Твой крест, обвитый пшеницей, листьями дуба и травами, был бы крестом языческим. Только четками можно обвить крест Христов.
- Ты, отче, лжешь самому себе! - воскликнул Костка в мучительном порыве.
- Молод ты еще, королевич, - ответил аббат. - Из земли вышел человек и в землю возвращается. Только часть земли называется Польшей. Польша имела начало и будет иметь конец, ибо она - дело рук человеческих. Но душа исходит от бога и живет вечно. Вся жизнь мира вмещается в кресте. Подчинимся ему. Петр заложил камень, на котором стоит церковь мира, и врата адовы не одолеют ее. Я даю тебе отпущение грехов. Ты молод и горяч. Вера твоя спасет тебя: ты хочешь добра. Дух святой просветит тебя, и ты вернешься на путь истины. Иди и делай. Твори.
- А ты, отче, а ты? - простонал Костка.
- Я буду молиться за тебя и за твое дело, которое свято, пока осеняет его свет Христов.
- И ты не станешь взывать с твоих тынецких стен?
- Если Рим дозволит.
- И не выйдешь из них в митре и с крестом?
- Если Рим прикажет.
- Отче! Ты губишь миллионы людей! О епископы! Одно слово ваше, только крест в руках ваших - и мы победим!
- Я - слуга послушный, - сказал аббат.
- Ага! - закричал Костка почти в бешенстве, - Ага! Я пальцами должен рыть землю, тогда как лопатой ее можно было бы разметать, как песок! Ах! Чего бы я не достиг, если бы вы были со мной! Завтра же Польша была бы наша! Так нет же, отче! Я увлеку тебя за собой! Когда здесь, в Кракове, мужики ударят в Сигизмундов колокол, ты не удержишься, ты пойдешь. Я знаю! И я велю, чтобы тебя не беспокоил никто из тех, которые будут сходиться ко мне сюда из Силезии.
Он полез в дорожную сумку, лежавшую около него, достал необходимые принадлежности и быстро начал писать: "Ich inscriptus Oberster zu Ross und Fuss commando und befehle last dem Closter Tyniec mit sein einige Gütter ganz frei lassen, aliter non faciendo sub poena colli".
"Я, нижеподписавшийся, желаю и приказываю, чтобы это Тынецкое аббатство со всеми деревнями оставлено было проходящими войсками, состоящими под моим начальством, в полной неприкосновенности. Нарушивший этот приказ будет наказан смертью. Дано в Тыньце, мая в 8 день 1651 года. Александр Леон из Штемберка".
После этого Костка покинул Тынец и епископа Пстроконского, вернулся в Татры и там, по совету солтыса Лентовского, с помощью Собека Топора начал бунтовать подгалян.
Не раз во время охот, которые для него устраивал подстароста Здановский, Костка видел вдали в голубом тумане, с Бескид, Ключек и Горца, Чорштынский замок, стоявший на скале над Дунайцем. Он казался ему бронированным сердцем этой долины, которую королевской короной венчали Татры и мечом опоясывал светлый Дунаец. Во время охот горцы указывали ему на этот замок. А вести о том, что крестьянские толпы уже собираются, приходили все чаще и чаще.
Он видел себя сидящим в этом голубом замке с Беатой Гербурт, одетой в голубую прозрачную вуаль… Розовое тело ее просвечивало сквозь ткань… Золотые короны блистали на их головах… Ах! Действовать, действовать поскорее!
Налететь орлом отсюда, с гор!
Богдан Хмельницкий объявил себя гетманом Запорожским, и этот титул придавал ему не меньше блеска, чем его победы. Костка решил объявить себя старостой чорштынским - от имени короля, но против короля, невольника шлихты. И то, что объявит чорштынский староста горцам, то каштелян краковский повторит малопольским крестьянам, а впоследствии король - всей Польше.
Шумно было в роковой день 13 июня 1651 года в большой корчме Ицка Гамершляга, на углу рынка и Шафлярской улицы, по которой часто водили в город на казнь подгалянских разбойников, закованных в кандалы, и про которую ходила известная песня:
Улицей Шафлярской меня ведут:
Видно, горемычного, и повесят тут.
В корчме собралось человек сто мужиков. Это были выборные от десятков тысяч горцев. Они явились к пану полковнику Костке. Между ними было много молодых солтысов, которые на основании закона короля Владислава откупились от военной службы и не пошли на войну с казаками, много крестьян, почтенных хозяев, - а у стены, за столом, где сидел сам полковник, имея по правую руку подстаросту Здановского, а по левую - ректора Радоцкого, заняли места: Лентовский, хохоловский солтыс Енджей Койс, Павликовский с Белого Дунайца, трое Новобильских из Бялки и войт Мацей, Зых из Витова, новотаргские горожане, войты и другие видные люди из деревень, а на конце стола сидел Собек Топор, превосходивший всех шириной плеч. Он вместо себя старшим над пастухами оставил Бырнаса.
Шло совещание. Пиво, вино и водка, которую приказывали подавать богатые солтысы и крестьяне, лились рекой. Сбежались горожанки, из деревень с мужиками пришли и бабы. Среди них выделялись подгалянки высоким ростом, белыми лицами, пламенными синими глазами и величавыми мощными плечами. У некоторых шея была густо обвита ожерельями из венгерских дукатов. Пройдет - так и зазвенит золотым колокольчиком.
Но Марина из Грубого, подобная стройной ели, царила над всеми.
Десятки тысяч чупаг и кос склонялись к ногам Костки.
Он чувствовал себя могучим властелином, почти королем.
Громом грянет труба его с чорштынских стен!..
Вдруг мужики-подгаляне громко запели хором:
Кто там пьет, кто там пьет?
Пьют там подгаляне,
А чупаги у них
Спрятаны в чулане!..Велика поляна
У нашего пана,
Поляну скосили,
А пана убили!..Паны, паны,
Будете панами,
Но не будете
Властвовать над нами.Гей вы, паны, паны,
Вам служить не станем,-
Уж потешимся мы
В дни, когда восстанем.Панам любо было,-
Весело гуляли,
Нас нужда давила,-
Долго мы молчали.
Зловеще гудела песня. Пылающие, возбужденные, и веселые лица мужиков нахмурились и стали хищными, суровыми и загадочными. Упорство, злоба, жестокое и зловещее спокойствие тяжелыми морщинами легли на лица. Орлиные носы с тонкими ноздрями, бледные и сухие щеки с выступающими скулами стали каменными и холодными, как железо. Только синие да карие глаза пылали, как костры среди осенних, пустынных и голых полей.
До утра пили и пели. Никто в городе не спал, и стража стояла наготове, хотя сознавала свое бессилие против этого сборища крестьян, вооруженных чупагами. Но мужиками так всецело овладело бешенство против шляхты, что ни один мещанин не подвергся нападению.
Пили еще и на следующий день, когда Костка, послав Собека Топора в горы, а Лентовского - к Черному Дунайцу набирать крестьянские полки, сам с несколькими десятками людей отправился к Чорштынскому замку.
Чорштынский староста, молодой и красивый Платенберг, в панцире, украшенном эмалью, и с леопардовой шкурой па плечах, как и приличествовало камергеру, со всем войском своим отправился к королю, оставив в замке вместо стражи только евреев-арендаторов.