Глава 14
В ЗАСТЕНКЕ
Звякнула ржавая цепь. Иванка вытянул ноги, стиснутые дубовыми колодками. Железный ошейник больно сдавил горло. Болотников зло сплюнул и придвинулся к прохладной каменной стене. Ни встать, ни лечь, и темь ‑ хоть глаза выколи. В застенке сыро, зябко. Холодные, тягучие капли падают с потолка на курчавую голову. Иванка пытается передвинуться, но коротка цепь и железа давят.
Застенок ‑ в подвалах княжьего терема. Когда‑то старый покойный князь возводил белокаменный храм Ильи Пророка в своей вотчине. Оставшимся камнем повелел Телятевский мастерам выложить подвалы терема, где хранились огромные дубовые бочки со столетними винами. Тогда же приказал князь соорудить глубоко в земле под подклетом для острастки непокорных холопов темницу.
Шаги ‑ гулкие, словно удары вечевого колокола. В застенок по узкому каменному проходу спускался Мокей с горящим факелом и ременным кнутом. Отомкнул висячий пудовый замок на железной решетке, втиснулся в темницу, окинул молодого Болотникова злорадно ехидным взглядом и приставил факел к стене.
- Не зябко на камушках?
Иванка не ответил, бросив на телохранителя недобрый взгляд.
- Молчишь, нищеброд? Ничего, сейчас я тя подогрею.
Мокей взмахнул рукой и ударил Болотникова кнутом.
- Примай гостинчик, Ивашка!
Болотников до крови стиснул зубы, кольца волос пали на лоб.
- Сызнова молчишь? Ну, получай еще!
Жжих, жжих!
Свистит кнут ‑ раз, другой, третий… Цепи звенят, ошейник душит, стискивает горло. Рубаха прилипла к телу, потемнела от крови. Но Иванка молчит, лишь зубами скрипит да глаза как уголья горят.
Погас факел. Вдоволь поиздевавшись над узником, усталый Мокей зло прохрипел:
- Топерь будешь знать, как гиль среди мужиков заводить.
На ощупь отыскал факел и вышел из темницы.
Иванка попытался привстать. Все тело горело, больно ныло, лицо мокло, в глазах круги.
"Лежачего в железах избивает, пес. Ну, погоди, придет и твой час", негодовал Болотников.
А по соседству, в таком же темном подвале томился Пахом Аверьянов. Его не заковали в цепи, лишь на ноги вдели колодки.
В первый день ничем не кормили. Утром холоп Тимоха принес в деревянной чашке похлебку, горбушку черствого хлеба, луковицу да кружку воды.
- Помолись, старик, да за снедь принимайся.
- Голодное брюхо к молитве глухо, мил человек.
- А без молитвы грех. Видно, обасурманился во казаках?
- Животу все едино, ‑ вымолвил Пахом и принялся за скудное варево.
- Ишь, еретик. А поведай мне, как басурмане своему богу молятся? полюбопытствовал холоп.
Пахом глянул на простодушно‑глуповатое лицо Тимохи и высказал:
- Они молитвы без мяса не бормочут.
- Энто как?
- Поначалу мясо жуют, потом молятся. Кабы мне не постно трапезовать, а как в орде барашка съедать, тогда бы и тебе все поведал.
- Ишь ты, ‑ ухмыльнулся Тнмоха и замялся возле решетки. ‑ Одначе, занятно мне, казак.
Холоп загремел запором и заспешил наверх. Вскоре вернулся он в темницу и протянул скитальцу большой кусок вареной баранины, завернутой в тряпицу.
- На княжьей поварне стянул. Страху из‑за тебя натерпелся. Ешь, старик, да борзей сказывай.
"И впрямь с дуринкой парень", ‑ подумал Пахом, а вслух вымолвил:
- Долго тебе жить, мил человек.
Пахом не спеша поел, довольно крякнул, смахнул с рыжей бороды хлебные крошки, перекрестил лоб и произнес:
- А молятся басурмане так. Поначалу полбарана съедят, потом кафтаны с себя скидают, становятся друг против друга и по голому брюху дубинками постукивают да приговаривают: "Слава аллаху! Седин живот насытил и завтра того пошли".
- Чудно‑о, ‑ протянул, крутнув головой, Тимоха. ‑ А дальше што жа?
- Опосля татаре вечером кости в костер бросают, а пеплом ладанку набивают. Талисман сей к груди прижмут, глаза на луну выпучат и бормочут, скулят тоненько: "И‑и‑иаллах, храни нас, всемогущий, от гладу и мору, сабли турецкой, меча русского, копья казачьего…" Вот так и молятся, покуда месяц за шатром не спрячется.
- А не врешь? ‑ усомнился Тимоха.
- Упаси бог, ‑ слукавил скиталец и, протянув холопу порожнюю чашку, вопросил:
- Болотниковы в темнице:
- Сидят. Кормить их три дня не ведено. Отощают мужики. Приказчик страсть как зол на смутьянов. До Леонтьева дня, сказал, не выпущу, словоохотливо проговорил Тимоха.
- А как же поле пахать? У Исая три десятины сохи ждут.
- Почем мне знать. Наше дело холопье ‑ господскую волю справлять.
Пахом озабоченно запустил пятерню в бороду, раздумчиво крякнул и, когда уже холоп повернулся к решетке, решился:
- Покличь ко мне Мамона, парень.
- Недосуг ему. Дружину свою собирает беглых крестьян по лесам ловить.
- Скажи пятидесятнику, что Пахом ему слово хочет молвить.
- Не придет. Пошто ему с тобой знаться.
- Придет, токмо слово замолви. А я тебе опосля о казачьем боге поведаю.
- Ладно, доложу Мамону Ерофеичу. Токмо не в себе чегой‑то пятидесятник, ‑ пробурчал Тимоха и удалился из темницы.
Княжий дружинник заявился в застенок под вечер. Поднял фонарь над головой и долго, прищурив дикие разбойные глаза, молча взирал на скитальца. Опустив цыганскую бороду на широкую грудь, тяжело и хрипло выдавил:
- Ну‑у!
"На царева палача Малюту Скуратова, сказывают, пятидесятник схож. Лютый мужик. Младенца задушит ‑ и оком не поведет", ‑ пронеслось в голове Пахома.
- Не ведал, что снова свидеться с тобой придется, Думал, что князь тебя давно сказнил за дела черные.
- Рано хоронишь меня, Пахомка. Седня о тебе за упокой попы петь зачнут.
- Все под богом ходим, да токмо поскриплю еще на этом свете и волюшку повидаю.
- В тюрьму двери широки, а обратно узки, Пахомка. Молись богу да смерть примай.
- Не тебе, злодею, меня судить. Я человек княжий.
- Раньше бы князю на меня доносил. Теперь припоздал. Скажу князю, что ты его мерзкими словами хулил. Простит он меня за бродягу никчемного. Пощто ему мужик захудалый.
- Черная душа у тебя, человече. Десятки невинных людей загубил. Не простит тебе бог злодеяния, особливо за княжну юную…
У пятидесятника при последних словах узника затряслась борода. Он невольно оглянулся назад и зло прохрипел:
- Замолчи, сатана! Прощайся с белым светом.
- Я смерти не боюсь. Много раз близко ее видел, когда с крымцами да ногаями в ратном поле бился. Да только и тебе нонче не жить.
- Мой век еще долгий, Пахомка.
Аверьянов поднял на пятидесятника голову, сверкнул очами.
- Закинь гордыню, Мамон. О душегубстве твоем еще один божий человек ведает. Уговорились мы с ним: коли погибну от твоей руки ‑ потайные грамотки на княжьем столе будут.
Мамон отшатнулся от узника, лицо его перекосилось, рука с пистолем опустилась.
- Нешто столбцы те сохранились?
- Столбцы в ларце, а ларец и по сей день в заветном месте лежит. Хранит его божий человек.
Пятидесятник метнулся к скитальцу, схватил его своими ручищами за горло.
- Кто‑о‑о? У ково грамотки, сатана?
- Смерть приму, но не выдам, ‑ твердо вымолвил Пахом, отталкивая пятидесятника.
Мамон отпустил старика, скрипнул зубами, рванул ворот рубахи и опустился на каменные ступеньки. Долго молчал. Затем, пожевав губами, спросил:
- Отчего при князе смолчал?
- О том мне знать, ‑ уклончиво отозвался Пахом.
- Хочешь я тебе денег дам? Десять рублев отвалю.
- Твоих денег мне не надо. Они кровью мирской залиты.
- У‑у, дьявол! ‑ злобно воскликнул Мамон. ‑ Пош‑то звал?
- Страда идет, хлебушек надо сеять. Отпусти меня и Болотниковых из темницы.
- А язык свой на замок запрешь?
- Выпустишь ‑ смолчу, ‑ пообещал Пахом.
Мамон что‑то невнятно буркнул и, гулко стуча сапогами, неторопливо начал подниматься наверх.
Пятидесятник вышел во двор, постоял, раздумчиво теребя бороду возле красного крыльца, а затем направился в княжьи терема.
- Дозволь, князь, слово молвить? ‑ с низким поклоном спросил Мамон, войдя в господские покои.
Андрей Телятевский в одной просторной белой рубахе сидел за столом и заряжал огневым зельем самопалы и пистоли.
Князь собирался на озера ‑ самое время дичь бить. Челяди своей заряжать пистоли больше не дозволял. Прошлым летом охотничий снаряд готовил ему Мамон. Пятидесятник переусердствовал, зелья лишку вложил. Пистоль на озере разорвало ‑ князь руку себе опалил и слегка поранил. Пятидесятника кнутом самолично отстегал и с той поры сам огневое зелье себе готовил.
- Чего стряслось? ‑ поднял голову от стола Телятевский.
- Мужики вчера маленько пошумели. Твою пашню засеяли, а бобыльскую да беглого люда загоны поднимать не захотели. Трех горлопанов мы в подклет свели.
Седни мужики смирились ‑ вышли засевать поле. Мыслю, и этих крикунов неча в безделии держать. Прикажи выпустить, князь.