Мне не приходилось быть свидетелем того, как он пишет, и сам он никогда не касался этой тайны. Не знаю, что обычно служило ему первоначальным толчком. Но, как почитатель его, пристрастный и постоянный, я скорее интуитивно догадывался, чем знал, что первоосновой этих удивительных рассказов служило обычно не событие, не реальное происшествие, не какой-нибудь подмеченный оригинальный человеческий характер, а, скорее, поэтический заряд, внутренний лирический настрой, интонация и ритм души самого автора. Вот что было тут истоком. Казаков должен был работать, как Бунин, всегда мучительно искавший прежде всего звук, мелодию рассказа, тональность. Казаков, казалось, настраивал себя заранее на лирический лад, чтобы острым и чутким слухом уловить звук, и этот звук предопределял в дальнейшем весь поэтичный строй будущего произведения, а остальные компоненты, скажем, сюжет, фабула, композиция, отыскивались уже по ходу работы.
Настойчиво обращаясь в своих рассказах к чувствам и мыслям современников, Юрий Казаков в немалой степени способствовал возрождению великой традиции русской лирической прозы во всем ее былом великолепии, он в этом благородном деле много преуспел, казаковская лирическая проза стала украшением советской литературы шестидесятых годов. Он принадлежал к тем немногим писателям, что отмечены редкостной искренностью таланта. Это качество выделяло среди сверстников его и без того самобытную и крупную фигуру.
И вот он приехал к нам сложившимся писателем, с именем, со славой. Я, понятно, робел. В этом человеке все оказалось крупно и неожиданно внушительно, начиная с роговых очков с толстыми стеклами: огромный лысеющий череп, сильный рот с надменно оттопыренной нижней губой, крупный нос с горбинкой. И характер у него оказался крутой и резкий. Я почувствовал, что нелегко будет нам сладиться. А ведь предстояла совместная работа, где надо не только обсуждать и обговаривать, но и отстаивать свою точку зрения, не всегда соглашаясь с замечаниями партнера, особенно (как потом это и случилось) когда он после прочтения подстрочника стал ловить в моем тексте, в диалогах героев, как он выражался, аляповатости. Он терпеть не мог фальши, самой ничтожной неточности, злился, например, когда какой-нибудь мой рыбак или пастух говорил умно и красноречиво. Относил он все это на счет моей писательской незрелости.
Со своей стороны, я старался объяснить своему несговорчивому переводчику, что-де в силу сложившихся объективных исторических обстоятельств всякий кочевник независимо от социального положения все свои природные способности, какими он был наделен от рождения, вкладывал в искусство речи, оттачивал его всю жизнь, ибо человеческое достоинство степняков не всегда и не везде оценивалось по богатству или по знатности рода, а больше по искусству красноречия. Поэтому до недавнего еще времени устная народная поэзия процветала у казахов наряду с профессиональной письменной литературой, а юриспруденцию в патриархально-родовой степи заменяли словопрения биев-ораторов. От частной ссоры до тяжбы между родами - все решалось в публичных состязаниях этих же биев, где верх брала искусная, блестящая речь, где ценились находчивость и гибкость ума. И поныне в степи сохраняется культ красноречия, и поныне гостя принимают и провожают не по одежде, а по уму, по умению говорить. Степняка, когда он в пути, когда разъезжает из аула в аул, кормит в основном его язык.
Я говорил обо всем этом, Казаков курил, слушал внимательно, не обнаруживая, однако, своего отношения. Потом мы вышли на улицу, молча пошли по берегу горной речушки; мне показалось, что он забыл о том, что я говорил перед этим; он начал раскуривать вторую или третью папиросу, и, когда я, наконец, потерял всякую надежду услышать что-либо, он, слегка заикаясь, заговорил:
- Е-если да-же заведено было у вас та-ак, как ты говор-и-шь... ты же после выхода своей к-ни-иги на русском я-языке не-е мо-жешь подойти к ка-каждому русскому чи-та-телю и объя-яснять это. Поэтому диалоги простых людей, н-ну... ск-ажем, рыбаков, пастухов, упростим, а ба-ям и м-мур-зам оставим красноречие, как оно есть в тексте.
Так и порешили.
Я был уверен, что он прежде не занимался переводами, а это искусство сложное, имеющее своеобразную специфику, тем более в случае с казахским языком, который имеет иную, чем русский, структуру. Я же заметил его нелюбовь, невосприимчивость к замечаниям вообще и поэтому в деликатной форме спросил его об этом, ссылаясь предусмотрительно на нашу поговорку: "Если вначале будете требовательнее друг к другу, то в конце - согласнее".
Юрий Павлович редко смотрел на собеседника, казалось, ему достаточно короткого взгляда сквозь толстые стекла роговых очков, чтобы увидеть тебя насквозь. Он понял мое опасение и успокаивающе сказал.
- Старик, не беспокойся. Все будет хорошо. Я не новичок в этом деле. Переводил повесть якутского писателя.
Я живо заинтересовался, хотел посмотреть его перевод, но Казаков поморщился, недовольно буркнул:
- По-моему, она нигде не печаталась, я не получил за нее гонорара.
Над переводом второй книги моей трилогии Юрий Павлович работал в Переделкине, и по его просьбе я находился рядом с ним. Он жил в коттедже, а я в основном корпусе. Дней десять он не работал, искал отговорки: то мешали ему какие-то там "прохиндеи", "хмыри", то начало моей книги не нравилось, казалось мрачным, безысходным... Однажды после ужина мы пошли прогуляться. Под ногами скрипел только что выпавший снег. Казаков снова заговорил о книге, бурча под нос:
- Конечно, жизнь тогда была тяжелая, но и в трудной жизни бывают свои радости и праздники.
Он, наверное, заговаривал об этом за эти дни раз десять. Мне надоело слушать одно и то же.
- Слушай, Юра, - сказал я, - вспомни свои рассказы и повести, разве они такие уж светлые?
Замечание мое ему не понравилось, он сразу потвердел лицом, злые искорки сыпанули сквозь стекла очков.
- Как х-хочешь! Мое дело п-переводить, отвечать придется тебе с-самому...
И повернулся, пошел к себе в коттедж, а я после долго ходил один и, помню, в тот день не сразу заснул. Когда проснулся, в комнате было еще темно. Я вспомнил сразу одно конкретное замечание Казакова, которое много дней занозой сидело в душе. Лежал и думал, мучался, чувствовал свое бессилие что-либо выправить в разонравившейся книге. Не знаю, сколько минуло времени, как вдруг пришла мне в голову какая-то шальная фраза, затем другая, третья... Я вскочил, сел за стол, быстро записал фразы, откуда-то всплывшие, ощущая, однако, в душе своей смутное приближение чего-то еще не осознанного, не осмысленного в полной мере. Мне кажется, что писал я словно под чью-то диктовку, писал два или три часа подряд, все еще не зная, что будет дальше и чем все это кончится. Вдруг стук в дверь - Юрий Павлович зовет завтракать. Я не пошел. Я работал два дня, не выходя на улицу, и не встал, пока не закончил большую главу, которую назвал для себя "Луч света в темном царстве". Это была светлая, лиричная сцена, данная через восприятие старухи матери Тулсу и Калау после их приезда из степи в прибрежье, в аул рыбаков.
По приезде в Алма-Ату я быстро заказал подстрочник и отправил Казакову по почте. 2 февраля 1967 года он написал мне в письме, подчеркнув: "Глава твоя о старухе мне понравилась, я ее перевел с удовольствием".
Работа с Юрием Казаковым была для меня серьезной школой. Смею сказать, что я сам люблю работать над словом. Я убежден, что именно обликом слова определяется облик произведения. Но, признаться, кропотливая работа Юрия Казакова над словом меня просто восхищала.
Прежде чем написать эти воспоминания, я трижды перечитал огромную кипу писем Казакова ко мне. За эти дни я не только заново пережил невозвратно далекую и милую пору нашей молодости, полную светлых надежд и мечтаний, но еще раз поразился беззаветному отношению Юрия Павловича к творчеству. Он мог бесконечно работать над словом. Перевод первой книги трилогии "Кровь и пот" шел в печать вначале отрывками в газетах и в журнале "Простор", потом полностью он появился в "Дружбе народов", затем в "Роман-газете", в издательствах "Молодая гвардия" и "Жазушы". Просматривая письма Казакова, я убедился в том, что он, оказывается, во всех этих изданиях требовал корректуры, что-то исправлял, все время находил какие-то огрехи, ошибки, злился, ругался, бушевал из-за халатности и безответственности корректоров, редакторов. 5 октября 1965 года он пишет: "В "Просторе" я нашел много огрехов, и мне даже стыдно стало. Я очень тужил, что не дали мне на корректуру верстки, это никуда не годится. Телеграфируй немедленно, чтобы мне выслали верстку из "Дружбы". В следующем письме, 21 ноября, он жалуется: "...мне нужно вовремя сверять текст по оригиналу... Ты знаешь, я халтуры не люблю, так там и скажи в издательстве".