XVIII
Плетется, вьется пеньковая веревочка, а приходит и конец: недолго парнишка отлынивал от школы, прохлаждался на озере или конюшил напару с дедом Кузьмой. Вначале парнишку размалевали в школьной стенгазете: задом наперед, чтоб смешно и обидно вышло, запрягает древнюю клячу. Потом грянула прямо на дом чернявая учительница, потолковала с глазу на глаз с молодухой, и та вечером наладила вольному деверьку жаркую баню; поставила в угол на весь вечер, а утром, будто непутевого бычка на поводу, отвела за ухо в школу.
Со слезами и горем пополам, но к учению Ванюшка приноровился и даже вышел в ударники, нацелился в отличники, но тут молодуха, будто с цепи сорвалась или с помела упала, летая глухими ночами на лысую гору. Жизнь ее с братом Ильей шла наперекосяк, и вскипевшую бабью досаду Фая вымещала на ребятишках: у злой Натальи все канальи. Перечить же Илье, что воду в ступе толочь, да и рисковано, - может и рукам волю дать.
Бывало, прибежит молодуха из промкомбината, где кроила и строчила на машинке немудрящую деревенскую одёжу, сгоношит без всякой охоты некорыстный ужин, чтоб ребятишек с голоду не заморить, а потом, костеря на чем свет стоит своего суженца-несуженца, гулевана и бродягу, зло косится в окошко, уже по-зимнему чащобно заросшее разлапистыми, бледносиними лопухами.
Ребятишки испуганно таятся в горнице, посиживают за круглым столом, увенчанным керосиновой лампой; скребут перышками в тетрадях, словно мышка в подполье шебаршит; учат уроки, занемев в натужном ожидании пурги, нервно вздрагивая после каждого молодухиного проклятья на браткину беспутую голову, - вот сейчас и за них возьмется; открывают учебники, шарят невидящими глазами по буквицами - чернизинам, что на ниточку нанизаны, но читаное не цепляется к обессилевшей от страха памяти, да и сами строчечки плывут перед глазами, а то и мутнеют, растекаются в слезах, капающих на книжные листы.
- Опять, идол, загулял! - разоряется молодуха на кухне. - Да, поди, еще и по бабам таскается, - Фая припомнила, как однажды Илья зарился в клубе на веселую деваху. - Не коровью он породу улучшает… конский врач… а бабью. Бабы тут все племенные… Тьфу, пропасти на него нету!.. - она сплевывает в замороженное окошко и, присев к столу, кричит в горницу: - Танька, Ванька! Идите-ка сюда.
Торчат ребятишки перед молодухой, опустив долу повинные головушки, мелко подрагивая, словно жалкие осиновые листочки, которые вот-вот осенний ветер-листодер зло сорвет и кинет на стылую земь.
- Ванька!.. Ты почему, лодырь, мало воды наносил?! Говорила же - полную бочку… Тяжело на озеро ходить, остарел. Да?
Ванюшка не ведает: остарел ли, не остарел?., да и как отвечать, если от страха примерз язык к нёбу, а едкие слезы жгут и застилают глаза.
- Я спрашиваю, почему воды мало наносил? Почему?
Ванюшка молчит, едва сдерживаясь, чтобы не разреветься в голос.
- И дров мало наколол, и куричью стайку путем не вычистил. Все делаешь спустя рукава… Опять на озере пробегал, на коньках прокатался? Отвечай, охламон? Воды в рот набрал?
И так она пытает парнишку с полчаса, потом хватает за ухо и, уже плачущего, тащит в горницу, где и пихает в угол.
- Всю ночь у меня будешь в углу торчать. Извадила вас мать, избаловала. А тут еще брат, пьянь подзаборная, поважает. Но ничего, я вас быстро выучу, вы у меня по одной половице будете ходить.
Возвращается в кухню, опять садится за стол, начинает пытать Таньку: почему курям мало зерна дала?., почему пол путем не промыла, грязь по углам развезла?., и вскоре ее, уже ревущую в голос, волочит в горницу и ставит в другой угол.
- И чтоб не реветь у меня, ясно! - грозно велит ребятишкам, и те, глотая слезы, чуть слышно всхлипывая, замирают в углах. - Будете реветь, на мороз выпру. Идите, своего брата гулящего ищите… А пока постойте. Вот как прощения попросите, тогда посмотрим. Может, и спать ляжете.
Ванюшка набирается ума-разума в углу под Марксом, Танька - под Энгельсом; портреты в дубовых рамах, под стеклом отец, бывший до тюремной отсидки партийцем, приволок из погорелой избы-читальни, когда средь бела дня красный петух заплескал крылами на кровле из ветхого дранья. Пожар залили водой, но все у начальства не доходили руки, и долго, как бельмо в глазу, чернела изба-читальня, беспризорно, слепошаро зияя выбитыми окнами; рылись там сельские книгочеи, унося путние книги, ша-рилась ребятня, выбирая книжки с картинками, а отец, чтоб добру не пропадать, прибрал к рукам два портрета и повесил в горнице. Мать смутно догадывалась, что за деды там намалеваны, - "Вроде заместо святых у партийцев…", и, чтя совецку власть, умиляясь ученой и сытой благообразностью бородачей, после каждой бе-лёнки вешала в горнице Маркса и Энгельса, а на кухне - отсулен-ные матушкой образа. Между прочим, когда уполномоченные по скотским налогам переписывали в горнице краснобаевскую животину, то, почтительно взглядывая на портреты, другой раз и не пытали насчет припрятанных бычков и телочек.
Теперь под бородатыми дедами томятся Танька с Ванькой. Молодуха, уже не чая дождаться муженька - совсем отбился от дома, медведь-шатун - задувает лампу в горнице, укручивает фитиль в кухонной керосинке и, оставив сиротский свет, в тоскливом, холодном сумраке ложится спать. Долго ли, коротко ли она дремлет, но слышит дрожкий, сквозь всхлипы Танькин голос:
- Тетя Фая, простите меня. Я больше не буду…
- Что не буду? - молодуха отрывает голову от подушки, раздраженно скрипя панцирной сеткой. - Не будешь полы мыть?
- Не буду… - путается Танька.
- Не будешь? - гневно переспрашивает молодуха. - Ну тогда еще постой. - Может, к утру сообразишь своим куриным умишком, как надо прощения просить.
- Буду, буду! - с горем пополам соображает Танька.
- Что буду?
- Буду полы чисто мыть.
- Ладно, иди, дура, спать. Но если еще повторится, никакое прощение тебе не поможет. До утра будешь в углу торчать…
Танька на цыпочках крадется к своей лежанке и затихает, лишь изредка слышны сдавленные всхлипы - воет безголосо в подушку, солит куриный пух едучей слезой. При отце-матери ребятишки вповалку спали на полу, подстилая овчинные дохи и укрываясь шубами, но молодуха, взросшая в городе, настояла, и пришлось Илье для ребятишек косо-криво, топорно смастерить из неструганого горбыля коротенькие топчаны.
- А ты, охламон… - глядит на Ванюшку словно волчица на телю, - будешь прощения просить?
Парнишка, терзая бедное сердчишко ненавистью к молодухе, злым шепотом обзывая мачехой и ведьмой, - те в сказках лютые, - настырно молчит.
- Молчишь, как рыба об лед, - усмехается молодуха и, отвернувшись к стене, ворчливо договаривает: - Весь в брата уродился. Такой же идиот… Ну, постой, постой, может, глядишь, и поумнеешь.
Молодуха ворочается, затихает, и уже слышится ровное похрапывание, похожее на жужжание швейной машинки, - спит швея Фая; а Ванюшка торчит в стылом, изморозном углу и то клянет ее, жесточа душу, то со слезами поминает мать. В людях наплачешься, так и помянешь мамку, покаешься: не жалел, зу-батился, неслух. "Маменька, миленькая, родненькая… - шепчет Ванюшка, слизывая горькие слезы, - приедь, забери меня отсюда… Маменька, родненькая… не могу больше. Убегу на кордон… И Таньку возьму…"
XIX
Жизнь брата со швеей Фаиной Карловной поролась по швам, как разползлась на отмашистой и бугристой Ильюхиной спине тесная рубаха, новомодно, по заморскому журналу, сшитая супругой на мужнины именины. Фая из последней моченьки пыжилась хоть внахлест зачинить свой, так быстро изветшавший венец с игривым морячком; спасала тонущую семейную лодку, пытаясь хоть тряпичной ветошью заткнуть пробоины, в которые уже нахлестывала студеная вода.
Однажды Ванюшка проснулся посередь ночи от назойливого и тревожного шепота с кровати, будто сдуру залетевший в избу овод в стекло бился.
- Давай, Ильюша, уедем в Иркутск к маме, - настаивала Фая. - Не будет нам тут счастья.
- Что я буду делать в городе? - давясь зевотой, спросил брат. - Коровьи шевяки пинать?
- Какие шевяки?! - зашипела Фая. - В Иркутске и коров-то нету…
- А я без коров да коней не могу, - дразнил Илья Фаю. - Ты же знаешь, я ведь конский врач по женским болезням.
- Ладно, не придуривайся, Илья… Найдем работу где-нибудь под городом. Можно пойти в сельхозинститут, у них в пригороде есть опытное хозяйство. Тоже скот выращивают. Можно, кстати, работать и заочно учиться. Я ведь учусь зоочно в политехе. А ты что, хуже меня?! Будет у тебя высшее образование, а там, глядишь, и руководящая работа подвернется. Неужели ты всю жизнь хочешь быков кастрировать?!
- А что плохого?! Не всем же гумажечки писать, штаны в конторах протирать, кто-то должен и быков выкладывать, и навоз из под коров убирать. Молочко да мясо все любим…
- Но если тебе это нравится, то можешь и в Иркутске быков кастрировать…
- Двуногих?
- Зачем двуногих?! - раздраженно отозвалась молодуха. - В том же опытном хозяйстве…
- Примаком к тебе не пойду жить. Да я в городе от тоски сдохну, - я, Фая, простор люблю… степь…
- Там пригород…
- Одна холера.
- Но если уж в город не хочешь, давай хотя бы из вашей пьяной деревни укочуем. Ты же здесь сопьешься со своими забулдыгами.
- Не сопьюсь. Если ты не доведешь… По месяцу в рот не беру.
- А потом на неделю сорвешься… Нет, Илья, если мы отсюда не уедем, не будет у нас счастья… Вон как твой брат Степан хорошо в Бодайбо устроился. Августа - уже главный бухгалтер в "Лензолото", сам инженерит, дом - полная чаша. По курортам разъезжают, по два раза на году. Чем не жизнь?!
- Тебе, Фая, тоже грех жаловаться. Что, на столе у нас пусто и голь прикрыть нечем?