- Ишь, пузырь! - угрюмо усмехнулся Мишка угрюмый, злой и тяжелый - не настоящий, а настоящий этот - тоже угрюмый и молчаливый, но только от неловкости, таящий про себя что-то очень близкое и очень доброе.
День прошел тихий и радостный, как светлый праздник. Не слышно было ни попреков, ни брани, все ходили как-то по особенному, ласковые и скромные.
Феня лежала прибранная, в чистой рубахе и на чистых подушках и тоже была не похожа на ту, что была прежде.
Кто-то сильный и твердый властным движением разломал ее жизнь на две части, и ту, что была раньше, бросил в черную пропасть прошлого и неизвестного. И так страшна была она с ее злобой, тоской и мучением, что воображение отказывалось представить ее во всей полноте. Это было как сон, что прошел и растаял, и никак нельзя было вновь взволноваться его страшными переживаниями.
Впереди была новая жизнь. И что значили перед ней насмешки, злоба всех людей. Ведь эта была совсем новая, никогда не бывшая раньше жизнь и такая важная, потому что она ничего сама не умела, ничего не знала и только кричала беспомощно и слабо…
А он кричал. Что-то не так ему было, как должно бы быть, потому что он кричал все время - жалобно и тихо, как не кричат здоровые дети. И голоден он не был, грудь не брал, отворачивался и пищал.
- Ну, чего кричишь, ну? - ворчала старуха, занашивая его на руках и качая взад и вперед, - чего тебе не хватает-то?
Но он не слушал и кричал, охрипнув от крика, весь красный от натуги.
- Эк орет-то! - не выдержав, заметил как-то Мишка.
Феня услышала это и вдруг засверкала глазами и оскалила зубы, как собака, у которой хотят отнять щенка. И если бы не старуха, они переругались бы.
- Да я ничего, ну ладно, пусть орет! - смущенно бормотал Мишка, - чего взъелась-то…
- Пусть… ор… орет! - говорила Феня, чувствуя, как слезы подступили уже к горлу и не дают дышать, - тебе пусть, а мне… а я…
Она вдруг откинулась на подушки и, закрыв лицо руками, горько зарыдала.
- Чего ты, дура! - прикрикнула на нее мать.
- Ам… ам… у-у-у… - плакала Феня, так что нельзя было понять, что она хочет сказать. Наконец, она справилась и бросила слово, залившись снова слезами.
- Умрет он!
Старуха нахмурилась и отвернулась. Мишка неподвижно глядел в окно.
Стало так тихо, что слабый крик ребенка звучал воплем, заполняющим всю избу.
VII.
Ребенок умер вечером, на руках у Фени. Его положили в крохотный гробик и поставили на лавку под образами. Тоненькая восковая свечечка теплилась в головах гроба, прилепленная к белой некрашенной доске его.
Измученная бессонными ночами старуха спала за занавеской, тихо всхрапывая и бормоча что-то несвязно и быстро. Спал и Мишка и старик на печи…
Не спали только Феня и Нюшка. Феня - еще слабая, только что поднявшаяся, сидела возле гроба, а Нюшка у стола сучила нитки. Острое проворное веретено, быстро вертясь, качалось на длинной скручивающейся нитке, ударялось в пол, словно прыгая, и вновь взвивалось кверху, поддернутое рукой…
Лежал маленький человечек в крохотном гробике с серьезным наморщенным личиком, неизвестно зачем родившийся и неведомо для чего умерший. Как яркий огонек мелькнул он в угрюмой жизни сумрачных, озлобленных людей - беззащитный и слабый, разбудивший эту жизнь. И ушел, словно недовольный тем, что увидел, унося с собой темное для живущих значение своей вспыхнувшей и внезапно потухшей жизни. И мечта о земле, о труднике, о том, как должен был вырасти он, этот теперь неподвижный человечек, острой жалостью жалила сердце.
Что же случилось? Ушла едва народившаяся жизнь, а мир опустел, и глухой и печальной стала земля без него. И жизнь гасла при мысли, что его нет, что снова все как прежде - бесцельно, пусто и темно.
Светлым пятном мелькнуло неожиданное счастье и закатилось, и память о нем осталась, как крохотный огонек на длинной и тяжкой дороге. Такая длинная и тоскливая была вся жизнь, и так быстро потух этот внезапно осветивший ее огонек, что стало еще темнее после него, еще скучнее и бесприютнее…
"Уйду в город… - думала Феня, с тупым молчаливым вниманием вглядываясь в прозрачное, как подтаявшая восковая свечечка, лицо сына. - Схожу опять к ней - письмо даст, денег на дорогу…"
Не было сил оставаться здесь, где кончилось все. И невыполненное, внезапно оборвавшееся назначение, которого так боялась и которое так проклинала она раньше, сжимало душу вечной холодной пустотой.
Нюшка перестала сучить, положила веретено и, склонив голову на руки, задремала. Лампа гасла - верно керосин весь выгорел - и грубый противный запах его смешивался с тонким, едва заметным и страшным запахом, шедшим от гробика.
Проснулся Мишка и, чавкая губами, встал с кровати и подошел к ведру с водой. Долго пил, громко глотая, потом вытер губы верхней стороной руки и уставился на спящую Нюшку. Смотрел долго и тупо, потом вдруг развернулся и крепко ударил ее по затылку, так что голова слабо болтнулась и стукнулась об доску стола.
- Спишь, стерва, работать не работаешь, только керосин зря жгешь, - равнодушно проговорил он и пошел опять спать.
Нюшка очнулась, протерла грязными тонкими пальцами глаза и опять принялась сучить. Но оставила, подошла к гробику и долго смотрела в мертвое и оттого незнакомое личико.
- Вот… - задумчиво и как будто строго заговорила она, приостанавливаясь и как бы обдумывая каждое слово, - все проклятый да проклятый. Вот и не захотел жить… Помер…
Она еще постояла, пошевелила еще губами, словно продолжая свою мысль про себя, и отошла прочь.
Слабый огонек лампы задыхался в стекле, вспыхивал, трепетал и падал, хрипя, наполняя воздух запахом копоти.
Старик зашевелился на печке, заохал и застонал.
- Господи, Господи, Господи, - забормотал он нудно и протяжно, - когда-ж конец-то, Господи… Конца краю нет…
И опять смолк, задремал должно быть.
Нюшка тоже улеглась.
Бестрепетно теплилась тоненькая свечка, и холодное пустое молчание давящей тоской легло на плечи, как вечное и беспощадное проклятие за ненависть, за злобу, за темноту…