Но голос мой в пустоте храма прогремел дерзко и непристойно, я ощутил разгневанное Присутствие – и больше не решался звать… И стоял неподвижно. И вдруг передо мной возникла черная тень. Моя собственная тень от какого-то нового света позади. Я все время помнил, что безоружен, так что обернулся вмиг, прыжком… Но когда увидел, откуда свет, – вот тогда испугался по-настоящему, дышать стало трудно. Под статуей цоколь был открыт, внутри на треножнике плясало яркое голубое пламя и освещало Мать Земли – саму, живую, во плоти!.. Она была увенчана диадемой, а в руках, простертых вперед над землей, вились змеи; свет отражался от их полированных тел, я слышал, как они шипят.
Сердце билось в груди как молот. Я дрожащей рукой сделал знак почтения… И смотрел на Мать Земли, – а ноги словно приросли к полу, – а она смотрела на меня… И я заметил, что у нее дрожат веки.
Я не шевелился, смотрел… Пламя замерцало… Мать Земли отвела взгляд и смотрела теперь прямо перед собой. Я тихо шагнул вперед, потом еще раз, еще… Она не успела накрасить лицо, и диадема была наклонена слегка… А подошел ближе – увидел, как она старается не дышать. В напряженных руках ее бились змеи, им не нравился свет, они хотели домой… Но я на них не смотрел – смотрел на ее лицо. И когда протянул к ним руки, то уже знал наверняка, что зубы у них вырваны.
В темных глазах ее трепетали два огонька, отражался треножник… У входа я остановился, протянул руки внутрь, скользнул пальцами по ее руке… А когда взял ее в свою – освобожденная змея обвила наши запястья, связала нам руки вместе, потом соскользнула на пол, утекла прочь… Из Матери Земли – владычицы всех таинств- выглядывала испуганная девушка; девушка, что сделала шаг вперед и три назад – и теперь хочет наказать то, что ее напугало… Я взял ее за другую руку – змея из нее уже сбежала, – взял за обе руки…
– Ну что ты, маленькая богиня? Чего ты боишься? Я не причиню тебе зла.
7
В углу храма, за статуей, была дверь, закрытая ковром; а за ней маленькая комнатка. Туда она заходила поесть, когда обряды длились слишком долго, там одевалась, там гримировалась… Комната была обставлена просто, как детская; только вместо игрушек по ней были разбросаны священные предметы и сосуды. В углу была устроена ванна, разрисованная изнутри синими рыбками; и кровать там стояла: отдохнуть ей, когда устанет…
В эту комнатку я и отнес ее. Здесь она снимала свою тяжелую золотую диадему, свой тяжелый хитон; здесь ее женщины расстегивали ей усыпанный каменьями корсаж… Я был первым мужчиной, кто взялся за это, а она была стыдлива; так что я едва успел оглядеться – задула лампу.
Потом, когда взошла луна и поднялась над высокими стенами и пролилась на пол светом, я поднялся на локоть посмотреть на нее. Мои волосы упали ей на плечо, она свила их в один жгут со своими…
– Золото и бронза, – сказала. – Моя мать была совсем светлая, а я уродилась критянкой. Она стыдилась меня…
– Бронза драгоценней золота, – сказал я. – Бронза – она и честь, и жизнь дает нам. Пусть у врагов моих будут золотые копья и золотые мечи.
После всего, что я слышал, мне не хотелось говорить о ее матери. Вообще не хотелось говорить – я вместо этого поцеловал ее. Она обхватила меня за шею – всем своим весом повисла, притянула к себе… Она была словно молодая саламандра, что впервые встретила огонь: сначала испугалась – но сразу почувствовала, что это ее стихия. Недаром древнее поверье говорило, что в роду Миносов солнечный огонь в крови.
Мы уснули, снова проснулись, снова уснули… Она спросила: "А я не сплю? Мне однажды снилось, что ты здесь, – до того было худо, когда проснулась! Невыносимо…" Я доказал ей, что она не спит, – уснула снова… Мы бы пробыли там всю ночь, но перед рассветом в храм вошла старая жрица и стала громко молиться, – голос высокий скрипучий, – а уходя, ударила в кимвалы.
В то время я научился спать днем, при свете. Даже шум и крик в гулком Бычье Дворе не будили меня.
На следующую ночь шнур был привязан по-другому. В старой заброшенной ламповой тоже был люк, и гораздо ближе; это та старуха специально водила меня в обход, чтобы я не запомнил дороги. Она была какая-то родственница Пасифаи, умершей царицы (по женской линии, кажется). Новая дорога приводила меня к Ариадне гораздо быстрее и тоже проходила мимо старого арсенала.
В эту ночь возле постели было вино и два золотых кубка для него. Мне показалось, что они похожи на чаши для возлияний, я спросил ее… "А это они и есть", – говорит. Как ни в чем не бывало. В Трезене мать приучила меня почитать священную утварь; но моя мать была лишь жрицей, не Богиней…
В эту ночь лампа горела негасимо. А я – я перестал видеть других женщин, буквально ослеп, и сумерки в тот день были бесконечны. Глубокой ночью она сказала мне почти то же: "Когда тебя здесь нет – я не живу. Вместо меня кукла – ходит и говорит, и носит мои платья… а я лежу и жду тебя".
– Маленькая Богиня. – сказал я, – завтра я не смогу к тебе прийти. Ведь послезавтра Пляска, а любовь не уживается с быками. – Мне трудно было это сказать, но я оставался Журавлем и был связан клятвой. – Не горюй, говорю, – мы с тобой увидимся на арене.
Она прильнула ко мне, заплакала…
– Это невыносимо… каждый твой прыжок – нож мне в сердце, а теперь будет в тысячу раз тяжелее… я заберу тебя из Бычьего Двора, пусть думают, что хотят, я – Богиня-на-Земле!
Она совсем как маленькая это сказала, как маленькая девочка – и я улыбнулся этому. Я понял в этот миг, что ей никогда и в голову не приходило равнять себя с богами; просто это был древний титул, ранг ее и ее должность… Все священные обряды стали здесь игрой или парадными придворными церемониями Она не поняла, чему я улыбаюсь, и взгляд ее был укоризнен…
– Счастье мое, – говорю, – ты не можешь забрать меня из Бычьего Двора. Я отдал себя богу, чтобы быть в ответе за свой народ. Пока будут плясать они, буду и я.
– Но это же… – она вовремя одумалась и сказала уже по-другому …только на материке такой обычай. У нас на Крите уже больше двухсот лет прошло со времени последней такой жертвы. Теперь мы вешаем на дерево куклу и ничего, Великая Мать не гневается…
Я сделал над ней знак против зла. Она следила глазами за моей рукой, как дети следят, а в темных глазах ее отражалось пламя – две крошечные лампочки…
– Ты отдал себя богам, – говорит, – а Великая Мать отдала тебя мне.
– Мы все ее дети. Но Посейдон отдал меня народу моему. Он сам сказал мне это, и я не могу их оставить.
Она потянулась за талисманом Коринфянина – хрустальный бык всегда был на мне, даже если ничего больше не было, – взяла его, забросила мне за плечо.
– Твой народ! – говорит. – Шестеро мальчишек и семь девчонок! Ведь ты достоин править царством…
– Нет, – говорю, – если не достоин их, то не достоин и царства. Много или мало – не в этом суть. Это безразлично. Суть в том, чтобы отдать себя в руку бога.
Она отодвинулась, чтобы посмотреть мне в лицо… Но держала в руке прядь моих волос, словно я мог убежать.
– Я тоже в божьей руке, – говорит. – Пелида меня захватила. Ведь это же ее безумство; эта любовь, как стрела с гарпунным наконечником: хочешь вытащить, а она заходит еще глубже… Мать звала меня маленькой критянкой, я ненавидела эллинов и голубые глаза ненавидела, но Пелида сильней меня… И я знаю, что она задумала, – она прислала тебя сюда, чтобы сделать Миносом.
У меня дыхание перехватило от ужаса. И на лице это тоже, наверно, отразилось – она смотрела на меня с удивлением, но глаза были совсем невинные… Наконец я сказал:
– Но, госпожа, ведь царствует ваш отец.
У нее был обиженный подавленный вид, как у ребенка, который не знает, за что ругают его, что он сделал не так.
– Он очень болен, – говорит. – И у него нет сына.
Теперь я ее понял. Но дело было слишком серьезное, великое было дело, и я осваивался с этой мыслью медленно.
– Что с тобой? – спрашивает. – Ты смотришь на меня так, будто змею увидел!
Она лежала на боку, складочки на талии были залиты мягкими тенями… Я провел рукой по ним…
– Прости, маленькая богиня. Ведь я не здешний. В Элевсине, когда я шел бороться, меня вела царица.
Она посмотрела на мои волосы, что до сих пор держала в руке, потом на меня – и сказала, не сердито, а вроде удивленно:
– Ты совсем варвар. Няня говорила мне, что варвары едят непослушных детей. А я люблю тебя так – я тебя невозможно люблю!..
Нам долго не нужны были слова, но мужчина не женщина – скоро опять начинает думать обо всем… И я сказал:
– Ну ладно, пусть у твоего отца нет сына, ему лучше знать, но наследник у него есть…
Лицо ее ожесточилось.
– Я его ненавижу!… – Я вспомнил ее в храме, как она смотрела на него поверх разбитой таблички… А она продолжала: – Я всегда ненавидела его. Когда я была маленькой, мать всегда бросала меня, как только он появлялся. У них были свои секреты какие-то. Она смеялась надо мной, называла маленькой критянкой… а над ним – никогда, хоть он темней меня, в два раза темней. Когда она умерла и ее хоронили – я разодрала себе лицо и грудь до крови; но пришлось закрыть глаза волосами, чтоб не видно было, что плакать не могу.
– Так ты, значит, всё знала?
– Я не знала – но знала. Как все дети. Отец молчаливый человек, он редко разговаривал со мной; но я знала, что они потешаются над ним, когда шепчутся по закоулкам. Наверно, потому я и полюбила его. – Она впилась пальцами в кровать. – Я знаю, кто его убил, знаю!
– Послушай, – говорю, – ведь ты сказала, он болен.