- Антонин! - говорил мне отец Паулины, когда однажды пришли мы к нему утром по обыкновению, - ты завтра поедешь в Петербург. Ты хорошо учился. Дядя твой доволен тобою. Но он хочет, чтобы ты был человеком деловым, порядочным, и если ты приобретешь себе место в свете, будущая судьба твоя будет обеспечена моим добрым другом.
- Неужели он не позволит мне теперь увидеть его? - Он не хочет. "Тогда только, когда Антонин будет достоин любви моей, оправдает себя поведением, - я прощу ему и его матери - он будет мой наследник". Теперь ты будешь получать достаточное содержание. Вот тебе несколько писем в Петербург, по которым встретят тебя ласково и откроют тебе дорогу к будущему… Помни, что во мне всегда найдешь ты отца и друга. Он заплакал, и мы все заплакали…
Этот день свят в моей памяти: Паулина и я поклялись друг другу вечно любить друг друга…
И, как орел в небо, полетел я в Петербург - служить. Голова моя горела мечтами славы и любви…
Через три года мне уже надобно было отдохнуть. Достаточного содержания едва доставало мне на вицмундир и на то, чтобы не замерзнуть зимою и не сидеть впотьмах.
Письма, которые должны были открыть мне дорогу к будущему, открыли мне только двери в департамент.
Работа моя была тяжкая; отрады сердцу моему не было. Мечты мои опустили крылья. Я дичал и жил одиноким.
Я вырвался наконец в Москву и увидел ее. - Как переменилась она в три года! Вместо красивой девочки, веселой, резвой шалуньи, она была девушка чудная - украшение лучших обществ. Я не смел сказать ей "ты", я увидел всю свою неловкость - был глуп, неуклюж перед нею. Я увидел в Паулине дочь богатого человека, блестящую, прелестную, очаровательную, а в себе - бедного чиновника департаментского. Меня по-прежнему ласкали - как доброго сироту, как знакомого семьянина; говорили мне, что я должен стараться быть честным, хорошим человеком, что мной довольны начальники… Растерзанный убежал я из Москвы…
Но я унес с собой сладостное убеждение, что она любит меня, любит… Мы не говорили ничего друг другу - я не смел говорить, - но я видел, что она меня любит…
С той поры прошло три года. Они были мучительны. Не знаю, какая безумная мысль - уравнять свое образование с светским образованием Паулины - увлекла меня в большой свет… Нелюдимый с товарищами до тех пор, я завел знакомство, дружбу с ними. Между нами были светские шалуны - я подал им руку, и они увлекли меня за собою. Как не найти чего ищешь, и я сделался всегдашним гостем на раутах, вечерах и балах…
Но дорога была расплата! Как часто совестился я, видя себя в толпе бездушных щеголей, ужасался пустоты в великолепных, набитых народом залах и гостиных, пугался блестящих, светских женщин, которые издали, с высоты своей, казались так обольстительны… Ссора за визави в кадрили была лучшею моею рекомендациею у многих…
Но кровожадного червя, который глодал меня, грыз мне сердце и обливал его палящею кровью, никто не знал, кроме меня самого! Страшное чувство мое поймет только тот, кто бросился в свет, не имея на то ни прав рождения, ни прав богатства - других прав в свете не знают, и всякий, кто явится без них в свет, будет рабом его, рабом самым жалким, ничтожным, таким, что, как блага, будет он просить, как милости, умолять забвения, что у него есть душа, есть сердце, есть ум - просить, чтобы душа его заменилась эгоизмом, сердце бесчувственностью, ум приличиями… В большом свете, где все кажутся так равны, так равно веселы, так равно богаты, тма степеней разделяет людей, и нигде нет так низко и так высоко расставленных в глазах своих товарищей… Вы не знаете, что за иную из великолепных карет, которые подъезжают к подъезду бальной залы, заплачено так дорого, как не платят люди за высшее блаженство в мире; вы не знаете, что иного человека, так щегольски одетого, по приезде с вечера дома ждет бессонная подушка должника, что с бала могут отвориться для него двери в тюрьму, что после великолепного ужина грозит ему голодное завтра… Ужасна бедность, ужасно унижение, везде ужасны они, но нигде они так не ужасны, как в большом свете. Не думайте, чтобы свет указывал на них - нет! - но если он не говорит, не думайте, чтобы он и не понимал, не знал их и, молча, неподвижный, бесстрастный, не давал чувствовать каждому своему страдальцу, что он все видит и знает… Боже! Когда все так равно, так весело становятся в кадриль, - бездна разделяет двух рядом стоящих партенеров одной кадрили и отчаяние сердца, позор бедности прикрыты у одного из них только модным фраком…
Но я был увлечен, я не мог возвратиться и все приносил в жертву кумиру светской жизни - страдал, терпел, забывал свои обязанности, вошел в неоплатные долги… Грозное письмо дяди напомнило мне, что скоро лишен я буду, может быть, насущного хлеба, - он сведал о моей рассеянной жизни… А куда мне было после того броситься!.. В Неву?..
Только немногими днями подарило меня провидение, немного дало мне дней радостных в ужасные три года: отец Паулины был проездом в Петербурге; он ехал с семьею за границу, и я увидел ее, и она изумилась, увидя меня. Мой внешний вид, мои приемы, мое обхождение показали ей во мне не прежнего неловкого чиновника департаментского… Она не стыдилась теперь любви моей - не стыдилась, видя меня подле себя… Три дня - и, к счастью, мы провели их не на балах, не в собраниях, - три дня мы были вместе, были счастливы…
Но взгляд Паулины снова раскрыл мне гибель сердца моего и страшное расстояние, разделяющее меня, бедняка, от нее - богатой, светской девушки. Неужели мне повторить историю отца моего?.. Никогда!
Окаменяющий взор отчаяния, когда я расстался опять с Паулиною, мог я отогнать только безумным рассеянием…
На другой день после того, когда тюрьма угрожала мне за долги, когда мне велено уже было подать в отставку, когда отвратительный эгоизм раскрылся мне во всех меня окружавших, - я сделался наследником всех богатств моего дяди… Меня уведомили о внезапной смерти его. Я даже не обрадовался тому сначала. Быстрый переход из отчаяния ко всему возможному на земле блаженству оглушил меня… Старик, старик! ты, томивший меня столько лет, - если бы еще несколько дней… кто знает? На все дары счастья, которые бросил ты мне из могилы, служил бы ответом полицейский рапорт: "Реченный Антонин N. N. прекратил жизнь свою самопроизвольно"… А какой рапорт подали бы мы с тобою там - в вечности?..
Слава богу! это прошедшее.
Но у меня волосы становятся дыбом при одной мысли… Спрашиваю сам себя: точно ли все прошло? Точно ли я близ Москвы? Точно ли я близко к Паулине?
Заря загорается на небе… Прочь все, что миновалось, - настоящее мое! Лошадей, скорее лошадей! В Москву, в Москву!
Как они изумятся, как она изумится! Она ничего не знает - на что мне было писать? На что было медлить лишним часом пребывания в Петербурге? Они подумают, что к ним явился прежний, бедный Антонин, а я - я вдруг предложу ей богатства мои - сердце ее принадлежит мне давно - тому шесть лет, как она сказала мне о том. После того ни однажды не смел я говорить ей, напомнить ей, но она меня понимала; ее взор сказывал мне все, чего не хотели мы говорить.
Колокольчик звенит! Какой виртуоз играл для меня когда-нибудь усладительнее этого колокольчика… Бегу, бегу!.. Мчись скорее, Антонин…
II
Вот чего я не ожидал - такой веселой встречи с Паулиною!.. Однако ж - мне досадно.
Чуть не загнал я чудную тройку моего ямщика на двадцати верстах; едва успел я кое-как одеться и чрезвычайно изумился, когда, подъехавши к дому отца Паулины, увидел ворота и окна запертыми - так еще было рано, что все спали в доме! Только старый дворник мел улицу. Он узнал меня и обрадовался мне.
- В Москве ли барин? - был первый мой вопрос.
Не нелепость ли: до тех пор не подумал я, что они могли уехать в деревню; но, слава богу, они в Москве.
- Неужели у вас еще спят? Барин всегда прежде вставал так рано.
- Со времени последней болезни он очень ослабел, - говорил мне старый Михайло, и подробно начал он рассказывать о болезни старика барина и о том, что он встает ныне очень поздно. Я готов бы был проговорить с Михаилом, пока все встанут в доме, если бы не спросил: "Здорова ли барышня?" - "Здорова, слава богу, но ее нет теперь дома - она гостит, - я побледнел, - у тетушки своей Прасковьи Ивановны, которая теперь живет на даче, в Останькове". Чуть не закричал я от досады. Прасковьи Ивановны Свистуновой я никогда терпеть не мог…
Что мне было теперь делать? Я пошел поспешно, без плана, без цели и сам не помню, как дошел до Кремля. Здесь я опомнился.
Странное дело. Теперь, когда оборвалась так неожиданно надежда, которою жил и дышал я в последнее время, мне было теперь все равно, раньше ли, позднее ли увидеться с семьею Паулины. И я принялся осматривать Кремль, как добрый провинциял, приехавший в первый раз в Москву, глядел на царь-пушку, на царь-колокол, полез на Ивана Великого… И когда я без всякого чувства смотрел на чудную панораму Москвы с башни Годуновской, внезапная мысль: "А может быть, она приедет сегодня утром в Москву, и теперь она уже дома? - так поразила меня, что я опрометью бросился с колокольни, чуть не свалился с лестницы и через полчаса был уже в доме отца Паулины.
Я нашел большие перемены в его столь знакомом мне доме: старая мебель была заменена наполовину новою, готическою; комнаты отделаны на новый лад; я не узнавал ни комнат, ни мебелей. Старик также совсем переменился. Полуразбитый параличом, он неподвижно сидел в своих креслах. Но он встретил меня по-прежнему.
- Верно, по командировке? - сказал он. - Надеюсь, что ты не тратишь времени по-пустому и не поневоле оставил Петербург? - Голос его выражал полуупрек.
Я понял, улыбнулся, засмеялся, уверил, что послан по делам в…скую губернию. Совесть старика успокоилась. Он обнял меня.
- Что дядя?