VI
Вечерня отошла.
У отца Герасима в келье за самоваром сидело несколько иноков и новоприбывший Ферапонт.
- Улов, говоришь, большой? - дуя на блюдце, медлительно и по всем статьям расспрашивал отец Герасим про дела и хозяйство далекого монастыря.
- А кто ж господинчик, с тобой прибывший, будет? - спросил он под конец. - Из светских или по сбору?
- Так, суседский. Из Кривого Рога часто к нам бегает. Отец-настоятель его любит и здесь печься о нем приказал.
- Из каких же он?
- Родитель его служит в барской экономии управляющим, а он картинки рисует. Чудный дар ему дан. В левом притворе Варвару великомученицу написал нам. Смотреть сладостно. Красота райская. Только соблазняться братия стала.
- Большое развращение умов… По нонешним временам, чего же и ждать? Все к соблазну тому, кого бес соблазняет, - наставительно проговорил отец Герасим и, любопытствуя, спросил: - Ну, и что же последовало?
- Да сначала никто не замечал. Все по закону. Бледненькая такая великомученица, ручки сложила, сквозные совсем, глаза потуплены; только потом разглядели: улыбается как-то вбок; совсем незаметно, а если долго смотреть, - нехорошо. Знаешь, Игнатий был у нас послушник, совсем молоденький, скромный такой… - Дальнейшее отец Ферапонт досказал Герасиму на ухо, не желая смущать бывших тут же молодых послушников.
А Гавриилов сидел в маленькой, жарко натопленной келейке, отведенной ему и Ферапонту.
В узком, с толстыми решетками, окне погасала холодная заря, и, будто призраки, в сумерках виделись далекие за Москвой-рекой башни Кремля и колокольни, розовеющие своими крестами.
"Вот и Москва, - думал Гавриилов. - Что принесет она мне? Победу или гибель? - и, вспомнив неожиданную вчерашнюю неудачу в редакции, с тоскливой злобой повторил себе. - Ну и пусть! Ну и пусть!"
Он не понимал еще всего, что случилось с ним, но было ему стыдно и гадко.
"Почему он не взял картины и так странно со мной разговаривал?" - в тысячный раз спрашивал сам себя Гавриилов и старался не думать, отогнать тягостные мысли о том, что рушилась надежда, так долго лелеянная, о торжестве своем в Москве, о первом признании, да еще кем - самим Полуярковым!
"Ну и пусть! - злобно повторял Гавриилов. - Ну и пусть! Самодур проклятый!.. Но откуда же деньги взять на обратный путь?"
В тоске заходил он или, вернее, заметался по тесной келье.
Тоской и смятением наполнилась его душа.
Закат бледнел, и становилось совсем темно.
Смутные, тревожные мысли мелькали, и казалось все - предвещающим гибель.
Гавриилов вспомнил сладкие и неясные мечты о Москве, которые рождались там, в снегах деревни, когда приходили эти ласковые, восхищенные письма, подписанные твердым и мелким почерком Полуяркова, и отчаяние сжимало его сердце.
- Почему же, почему? - шептал он.
Засветив маленькую лампочку, Гавриилов достал сунутую им вчера под подушку картину и нетерпеливо разорвал синюю бумагу, в которую она была обернута.
Приблизив холст к свету, долго, не отрываясь, смотрел он на розовые, обнаженные тела Дафниса и лежащей перед ним Хлои.
Будто сам восхищенный и ослепленный небывалой яркостью красок и тонкостью всех линий, Гавриилов отошел, наконец, от картины, закрыл глаза и, улыбаясь, как бы вспоминая что, несколько минут простоял в темном углу кельи у жаркой печи.
Будто видения, открывались перед ним зеленая под нестерпимым солнцем лужайка, густые кусты у ручейка - и два тела. Дафнис, гибкий и слабый, и Хлоя, улыбающаяся, еще невинно не скрывающая своей наготы.
Несколько времени, как зачарованный, улыбался Гавриилов, но вдруг вся тяжесть, весь позор вчерашнего дня вспомнился - и, задыхаясь от бешенства, бросился он к столу и, схватив лежащий открытым перочинный нож, стал наносить безумные удары по полотну. Он яростно рвал на мелкие куски Дафниса, Хлою, яркую зелень, топтал их ногами, повторяя:
- Проклятые, проклятые!..
В дверь постучали, и раньше, чем Гавриилов успел ответить, послушник открыл дверь и сказал:
- Сюда пожалуйте!
В темном коридоре Гавриилов разглядел даму в большой шляпе с пером. Послушник повторил:
- Вот они, пожалуйте, - и дама робко вошла в келью, сгибаясь в низких дверях.
- Вы не узнаете меня? - спросила она.
Гавриилов, стоя у стола, молчал.
Послушник закрыл дверь и ушел.
- Ксенофонт Алексеевич просил меня заехать к вам, - странно робея, заговорила она опять. - Мы вчера встретились с вами в редакции. Я - Агатова, Юлия Михайловна.
И, вздрогнув, она замолкла у дверей в полутемной келье.
Гавриилов в изумлении рассматривал ее.
Там, в редакции, была она уверенной, насмешливой и властной; здесь стояла перед ним робкая, будто тяжелым горем подавленная и тихая. Вчера он не разглядев, смущенный, красива она или нет, даже не запомнил лица ее, так что, встретив, не узнал бы. Сейчас же в полумраке видел смутно большие черные глаза, красные губы и зачесанные гладко на уши черные пряди волос.
Гавриилов молчал.
Устало заговорила Юлия Михайловна.
- Он просил меня заехать к вам и извиниться. Ксенофонт Алексеевич был расстроен, он очень и виноват перед вами. За картину вам будет уплачено сегодня же вечером. Мне очень жаль, что так нелюбезно вас встретила Москва.
Помолчав, она прибавила:
- Здесь люди странные и злые. Здесь трудно, очень трудно!
Гавриилов смущенно бормотал:
- Я вам очень благодарен. Я не сержусь на Ксенофонта Алексеевича, я только был удивлен - он писал мне так ласково.
- Ах, если бы вы знали этого человека, - прошептала Агатова, - демоны владеют его душой, демоны.
И вдруг, будто спохватившись, заговорила совсем другим голосом, напоминающим ее вчерашнюю в редакции.
- Ну, ничего, Михаил Давыдович, не унывайте. Все еще обойдется. Привыкнете к нам, москвичам, а пока - вот что: если сегодня вечером вы свободны, приезжайте ко мне. Поговорим, познакомимся.
Она уже улыбалась, хотя еще как-то робко и жалко, неподвижными, будто незрячими, глазами печально глядя на Гавриилова.
- Я живу на Басманной. От вас можно на трамвае доехать. Часов в 9 жду.
Гавриилов посветил ей в коридоре, и, сгибаясь, торопливыми шагами прошла Агатова по узенькому коридору.
VII
Часов в восемь рассыльный принес Гавриилову пакет.
В пакете было пятьдесят рублей и записка секретаря, в которой тот извещал, что "Дафнис и Хлоя" помещены быть не могут по цензурным условиям, но что дальнейшее сотрудничество Гавриилова редакции весьма желательно.
Отец Ферапонт ликовал.
- Счастье тебе, молодчик! Счастье тебе в руки идет. Вишь ты, ни за что ни про что полсотни отвалил. Это - понимаю, по-московски. А что за дамочка тебя навестила? Не успел приехать, и уж шуры-муры завел. Смотри, Мишенька, донесу отцу-настоятелю. А еще смиренник!
Он смеялся и смотрел двадцатипятирублевки на свет.
Гавриилова же не радовали ни деньги, ни любезность секретаря редакции. Хотелось только скорее уехать из Москвы.
Пришел отец Герасим, уже осведомленный о получении пятидесяти рублей Гаврииловым, говорил голосом сладким, любезно предложил разменять деньги, выпросил пять рублей на постройку колокольни и советовал ехать или с девятичасовым поездом, или в час ночи.
Гавриилов заторопился в путь, чтобы поспеть к ближайшему поезду. Он быстро сложил немногочисленные манатки в маленький порыжевший саквояж, сунул в него же куски изуродованного "Дафниса" и распрощался.
Ферапонт благословил его и поцеловал.
В самую последнюю минуту, когда Гавриилов уже надел пальто, Ферапонт взял за руку отъезжающего и, нагибая к себе его голову, чтобы не могли услышать провожающие Герасим и послушники, зашептал:
- Бойся, мальчик мой, соблазна. Пошутил я давеча нескромно. Язык мой - враг мой, а теперь забота меня взяла за тебя. Беги сетей диавольских!..
- Что вы, отец Ферапонт!.. - отстраняясь, сказал Гавриилов, уже забывший даже о недавнем визите Агатовой.
А Ферапонт все тянул его к себе и шептал:
- Видел я ее, видел. Блеснула глазами жадными. Берегись ее, Мишенька!
- Да я ее больше и не увижу, прямо на вокзал, - досадливо и громко ответил Гавриилов, только в ту минуту вспомнив о приглашении и своем обещании приехать вечером на Басманную.
Отец Ферапонт еще раз перекрестил его, и послушник повел к выходу.
Ведя по коридору, румяный, будто завитой, послушник говорил:
- Что же мало погостили у нас? Разгуляться не успели. Или куда переезжаете только… от стеснения? - понизив голос, улыбаясь лукаво, продолжал он. - Может быть, не знаете местожительства. Обождали бы. После трапезы свел бы я вас, тут неподалеку есть девочки миленькие, первый сорт.
- Нет, я уезжаю, уезжаю! - бормотал Гавриилов, прибавляя шагу.
Ужас даже какой-то испытывал от этой масляной улыбочки, сладкого шепотка.
- Нет, нет, я уезжаю!
- Ну, счастливого пути, - с насмешливостью напутствовал послушник, подсаживая на пролетку Гавриилова и слушая, куда тот прикажет извозчику ехать.
- На Николаевский вокзал, - вымолвил Гавриилов, будто не сразу вспомнив, куда нужно ему ехать.
Извозчик задергал вожжами, в последний раз крикнул послушник:
- До свиданьица! А то, право, остались бы! - и снежная метель окатила со всех сторон, будто ехали не по узеньким переулкам Замоскворечья, а в открытом поле.
Ехали долго и медленно.
Переехали Москву-реку.
Яркими пятнами засверкали фонари, зажужжали трамваи.
Вдруг выплывала из снега кремлевская стена или восьмиэтажный дом, весь сияющий, и опять все исчезало в снегу.