У лысого вдруг запершило в горле. Но взял себя в руки. В который раз вспоминал холодные глаза эсэсовца, скрещенные кости и череп на рукаве мундира.
"Только одно это. Последнее. Мы их "поженим на Берте", а тебе откроем ворота. Выбирай себе деревня, русский баба, делай детки и кушай шпек!" (Немец так аппетитно прищелкнул пальцами этот "шпек", как если бы подносил ко рту кусок розовато-белого сала).
Лысый провел языком по сухим губам "Вот так последнее… Сам подохнешь… Будь оно проклято. Последнее… "Последняя у попа жинка…".
Он скрючился, застонал…
Четвертые сутки для узников транспорта были особенно мучительными. Двоим померещилась вода, они поползли к лужице мочи…
– Самое большее сутки пути осталось, – сказал Чувырин. – А там выгрузят. Дадут поесть. Продержимся! Надо!
– Полковнику что, – заговорил лысый, – Он еще свежак. У него и жир на мясе сохранился. Неплохо их – соколов кормили. А мы – "пехота, не пыли", еще из под Севастополя…
– Что вы предлагаете? – нервно спросил военврач.
– Шум поднять надо. Пусть хоть раз пожрать дадут!
– Правильно, – поддержал кто-то лысого.
– Отставить! – резко сказал Чувырин. – Полоснут из автоматов – сразу накормят. Добавки не спросишь.
– Тебя кто выбирал командовав здесь? – не сдавался лысый. – Я голодный, понял? Я жрать хочу! Что я – подыхать должен, как те вон… Я имею право…
– Права, – перебил его военврач, – как раз у них, у мертвых товарищей. А у нас – только обязанности. Обязанность держаться друг за друга. И жизнь, понимаете жизнь, а не шкуру отдать подороже.
– Верно! – Чувырин подкрепил слова врача решительным взмахом руки, будто точку поставил.
– Ты что, и с мертвяками организоваться думаешь? Все равно подохнем… Шум подымать надо. Дитя не заплачет, мать сиську не даст!… У полковника "вышак" за спиной. Ему и терять нечего. Все равно пулю получит. А нам?
Лысый посмотрел вокруг. Лица узников приказали ему замолчать.
***
Транспорт № 4213 уже несколько часов стоял на какой-то станции. По высокой, вровень с полом вагона, платформе топали кованые сапога. Рычали овчарки, раздавались команды. Кто-то играл на губной гармошке. Прогремели колеса. Сквозь щели проник дурманящий запах солдатской кухни.
Чувырин спал, или делал вид, что спит. В вагоне зашевелились, от запаха пищи судорогой сводило челюсти.
Когда стук сапог приблизился к вагону, лысый вдруг забарабанил кулаком в дверь и заорал:
– Откройте! Откройте! Я должен видеть гауптмана Краузе…
Он кричал и стучал носками солдатских ботинок. Немец подошел совсем близко к двери. Зло зарычала собака.
– Краузе!… – успел еще раз крикнуть лысый и захрипел. Сильные руки Чувырина сдавили ему горло. Василий набросил на голову лысого одеяло.
Из-за двери донесся молодой, веселый голос:
– Гауптман Краузе в борделе. Подождете…
… Лысого бросили в угол вагона. Никто не воспользовался его шинелью и ботинками, хотя они были еще вполне годными. Люди отодвинули свое тряпье подальше от него.
… На пятые сутки транспорт № 4213 прибыл к месту назначения. Заскрипели ржавые засовы, распахнулись двери вагонов. Шатаясь и поддерживая друг друга, выходили узники.
Солнце и сверкающий снег. Они слепили, вызывали слезы. Легкие не справлялись с океаном морозного чистого воздуха.
Чувырин и Василий вышли из вагона последними. Они вынесли вконец обессилевшего военврача.
Хотелось лечь на снег. Лечь и лежать. Но им не разрешили даже присесть. Их построили и велели ждать переклички. Порядок прежде всего!
Перекличка тянулась бесконечно долго. Тщательно пересчитали живых, а потом мертвых. К живым прибавили мертвых и счет сошелся.
Счет сошелся, но только не для гауптмна Краузе. Он не досчитался своего лучшего осведомителя.
СТРОЙ ОСТАЛСЯ НЕДВИЖИМ
СТРОЙ ОСТАЛСЯ НЕДВИЖИМ
Лучше потеря, которая объединяет,
чем добыча, которая сеет раздор.
Пословица.
Связка писем. Одни старые, уже тронутые желтизной. Другие я получила недавно. Варшава. Краков. Гданьск…
Бывают минуты, вот такие, как сейчас. Руки невольно тянутся к этим письмам. И тогда я перебираю их, в который раз перечитываю. Вспоминаю…
Вот первые весточки подруг после возвращения в разрушенные города, на освобожденную родину. Размытые слезами чернила. Крик отчаяния. Перечень родных и близких,- погибших, искалеченных, занесенных бог знает куда смерчем войны. Горечь и слезы. Многоточия красноречивее слов.
А вот недавние письма: "Посылаю рецепт совершенно фантастического крема для лица"… "Диссертация подвигается медленно. Пришлось подзаняться еще и английским"… "У нас снова модны оранжевые тона"…
Такова жизнь.
Но и в спокойный тон последних писем врываются тревожные нотки: "Эта гадина Оберхойзер, подумай только, благоденствует, принимает больных. Сколько еще палачей на свободе! Газет хоть не читай!".
Это тоже письмо женщины. И это тоже жизнь.
Нашей переписке много лет. Правда, теперь письма приходят реже.
В комнате рядом спят мои малыши. У меня семья. Из окон нашего дома видно, как строится, вырастает театр. На моем лице все гуще сетка морщин – сигналы неумолимого времени.
Пишу об этом спокойно – рукой, а не сердцем. Но вот кончается листок, и сердце все больше завладевает пером. Снова вижу мысленным взглядом глаза далеких подруг. Колюче-голубые – Ванды. Карие с искринкой – Хелены. Серые, мягкие – Штефы. Оживают их лица. И уже другие ложатся на бумагу слова. В них много нежности. Да, нежности.
Разве не так бывает с нами на вокзале? Говорим о том – о сем, о разном, а единственно нужные слова приходят после "второго звонка", когда уже времени не остается…
Ванда, Штефа, Хелена. Дорогие вы мои! Было ли то, что мы пережили? Или это только кошмарный сон, кадры чудовищного фильма?
Вот так невольно и вспоминается Равенсбрюк.
Равенсбрюк – "Вороний мост". Равенсбрюк – действительно схоже с вороньим карканьем. Это и был мост. Мост… над рекой крови. Здесь мы и породнились.
Вспоминаю промозглое осеннее утро. Как обычно, нас выстроили на площади перекличек – трижды проклятом аппельплаце. Стриженные, измученные, в рваном полосатом тряпье, мы стояли дрожа от холода.
Неожиданно на плац привезли гору почтовых посылок и сложили штабелями перед строем польского блока. "Что-то затевается", – подумала я.
Стук упавшего тела, слабый крик… Кто-то позади упал. Помочь нельзя. Даже обернуться, взглянуть нельзя.
Появилось лагерное начальство. Над плацем разнеслась необычно спокойная немецкая речь, а потом в тон ей – голос переводчика:
– Вчера в польском блоке обнаружен беспорядок. Это недопустимо. Всякое нарушение порядка влечет за собой наказание виновных. Поэтому комендант лагеря распорядился конфисковать посылки, присланные полькам, и наказать весь их блок.
Долгая пауза.
"Раз в месяц маленькая посылка,- думаю я.- сколько у полек связано с нею надежд. Поддержать больных. Хоть немного утолить голод"…
Кто-то в строю падает. Еще кто-то слева. Их уже не касается перекличка. Они остаются лежать на седом от инея асфальте. Они нужны только для счета.
Снова разносится немецкая речь. Она еще мягче, еще вкрадчивее:
– Ротармистки! (Это уже к нам). От вас отказался даже Красный Крест! Но мы, немцы, руководствуясь принципами гуманности, передаем вам посылки, конфискованные у полек. Вам, ротармистки. Не бойтесь. Это – наш подарок.
"Надо же,- думаю я взволнованно:- здесь, на плацу, мы не сможем сговориться…"
А тем временем эсэсовки уже перетаскивают посылки к строю нашей колонны. Швыряют ящики. Один разбился – по асфальту покатилась консервная банка, вывалились кубики сахара, пакетик с галетами. Давно невиданная снедь. Не в силах отвести от нее взгляда, я глотаю годную слюну.
Упал еще кто-то.
Началась, наконец, перекличка. В нашей колонне счет живых оборвался на цифре 382. ("Что же это, – проносится в голове. – Ведь совсем недавно нас было 704").
К сердцу подступает холод. "Знай мы об этом раньше, организация решила бы, как быть…"
Снова из громкоговорителя:
– Русские! После пересчета вы забираете посылки и маршируете в бараки! Приятного аппетита!
– Мы не возьмем посылок! – раздается знакомый низкий голос нашей "мамы". Раздается, словно выстрел.
Эсэсовки забегали.
– Эту – в карцер! А мы сейчас посмотрим. Кто хочет получить посылку – шаг вперед! Тишина.
– Повторяю: кто хочет получить посылку, пусть сделает шаг вперед. Разрешается выбрать любую.
Какое тяжелое висит молчание… И вдруг… Неужели?
Нет, это не шаг вперед. Это еще кто-то сделал шаг в вечность…
Старшая надсмотрщица подходит к нашей правофланговой. Это Мария – военфельдшер из Севастополя. Она еще не член нашей организации. Ей голос "мамы" – не закон…
– Ты отказываешься от подарка? Отвечай!
Ответа не слышно. Зато слышен звук пощечины.
Эсэсовка подходит к самой старшей из нас – Ольге Васильевне. После воспаления легких она еле держится на ногах. Белая как мел. Черные провалы запавших глаз… Неужели и ее ударит эта зверюга с лицом звезды?
И снова. Вопрос. Молчание. Пощечина…