А затем беспечный говор стих, окна в доме потухли, точно он внезапно ослеп; над широким двором усадьбы воровским полетом метнулась сова, и тишина застыла вокруг Жмуркина непроницаемой стеною, как бы отгородив его от всего мира.
И тогда Жмуркин тихо приподнялся и исчез в дверях флигелька. Оттуда он появился снова и уже с гитарой в руках. Задумчиво, он опустился на ступени крыльца, взял тихий, нерешительный аккорд и запел, думая о Лидии Алексеевне. Пел он: "Приходи, моя милая крошка", но на мотив "Взбранной воеводе"…
III
В селе Протасове, там, к юго-западу от усадьбы, едва только заблаговестили к обедне, и узкие овраги, изрезывавшие холмистые окрестности, еще гудели протяжным и радостным звоном, словно перекликаясь, а Загорелов уже сидел у себя в кабинете, за письменным столом. Он подсчитывал, во что обойдутся ему за все лето полевые работы, желая знать, сколько останется в его распоряжении свободных сумм, которые можно пускать в дело, "посылать в работу", как он выражался обыкновенно. Он сидел с карандашом в руке, подводя итоги, а рядом, сбоку, стоял Жмуркин, по выпискам из конторских книг почтительно докладывая о необходимых за лето денежных выдачах. Лицо Жмуркина было бледно и носило следы усталости, и он читал свои выписки порою совсем упавшим голосом, но Загорелов работал весело, со вкусом, почти вдохновенно. В каждом его движении так и сказывался умелый работник. Ослепительный свет солнца вливался в широкое окно кабинета, настежь отворенное, и ярко освещал их обоих. Крутые завитки волос Загорелова казались в этом свете вычеканенными из золота. Он был одет в легкий серый пиджак из какой-то шелковистой материи, свободный и ловко сшитый, не стеснявший его движений, а на его ногах ярко блестели своей лакировкой полевые сапоги, достигавшие до половины выпуклых икр. И вся его фигура, хорошо вымытая, вычищенная до лоска, довольная, сытая, удобно и красиво одетая, громко говорила, что он любит жизнь, умеет ценить удобства, находит вкус даже в мелочах, завоеванных жестоким боем.
А Жмуркин был одет в черный пиджак из такой же шелковистой материи и такие же точно сапоги. Его розовый галстук тоже был завязан бабочкой. Было очевидно, что он подражал в костюме Загорелову до мелочи, до смешного, затрачивая на это последние гроши; и, вероятно, это его радовало обыкновенно. Но теперь, поглядывая на Загорелова, на его красивую, свежую и сильную фигуру, и мысленно представляя свою собственную, Жмуркин томился беспокойным, мучительным чувством. В его сердце точно кто-то то горько плакал и тоскливо жаловался, то вдруг безудержно бесился, пытаясь разнести это сердце вдребезги.
Жмуркин казался самому себе порою жалким, ничтожным, гнусным до отвращения, - хотя в его наружности гнусного решительно ничего не было, - порою же несправедливо обиженным. И это сознание собственной ничтожности или несправедливой обиды то придавливало его, как невыносимая тяжесть, то бесило, вздымая все его существо на дыбы диким желанием померяться с кем-то силами, проявить себя, вырасти внезапно в исполина.
В эти минуты необычайного подъема ему верилось в свои силы, и он думал:
"Я перерасту тебя головою, если захочу!"
Когда они кончили работу, Загорелов спросил:
- Лазарь, ты что какой сегодня? Не в духе?
Он подождал его ответа - и не дождался.
- У тебя, может быть, денежные дела не в порядке? - снова спросил он его. - Так я тебе дам! - Он подумал и добавил: - Немного.
Жмуркин молчал, аккуратно укладывая свои выписки в папку.
- Нет, я не о деньгах, - наконец проговорил он, - деньги что!
- А о чем?
Загорелов закинул ногу на ногу и, покусывая золотистые усики своими яркими губами, внимательно глядел на Жмуркина.
Жмуркин встревоженно шевельнулся. Этот пристальный взор, казалось, беспокоил его, как беспокоит щекотливых чужое прикосновение.
- А о чем? - повторил Загорелов.
Унылый вид Жмуркина, казалось, слегка растрогал его, и в тоне его голоса слышалось самое искреннее соболезнование.
- Вот я о чем, - заговорил Жмуркин, с усилием подбирая слова. - Чему тут радоваться, если там пустота и безразличие? - Он кивнул головой, указывая на небо.
- Чему радоваться? - переспросил Загорелов. - А жизни? Восторгам? Здоровью, солнечным дням, удачной работе? Разве ты не находишь вкуса во всем этом?
- Плохой вкус! - Жмуркин презрительно усмехнулся. - Плохой вкус в безразличии и в пустоте-с! - повторил он твердо. - Посудите сами, Максим Сергеич! Ведь если и я, червь ползучий, и то не лишен бываю мечтаний светлых, так какова же должна быть цена всему миру громадному, если в нем ни единой светлой грезы нет, и только один живот, да мрак, да пустота, да безразличие? Грош цена миру такому, если он насест для червей есть, и только! Грош цена, если я себя до него принизить должен-с! Чему же тут после этого радоваться? - повторил Жмуркин свой вопрос.
Он как будто оживился, и на его бледных щеках, пониже скул, розовыми пятнами выступил румянец.
- Да, так ты вот о чем? - в задумчивости произнес Загорелов, меняя позу.
- Что же, - продолжал он затем, - если мы, черви, будем стараться, по крайней мере, быть нарядными червями, умными, сильными, благородными пожалуй отчасти, - добавил он.
- Это по-вашему так, - перебил его Жмуркин, - а по-моему, если уж я червь, так я и буду самым настоящим червем. И даже чем хуже, тем лучше! Потому что этим самым сугубым моим-с принижением я верховному безразличию мщу-с. За поругание светлой мечты моей мщу! Мщу-с! - повторил Жмуркин с внезапной судорогой на губах. И, забрав свою папку, он поспешно вышел из кабинета.
"Чудак!" - подумал Загорелов, улыбаясь.
Однако, тень уныния скользнула по его лицу, - точно разговор с Жмуркиным всколыхнул в его сердце что-то. Он встал из-за стола, прошелся раза два по кабинету и опустился затем на диван в задумчивости. Утренняя прохлада вливалась в открытое окно кабинета и касалась его щеки, как чье-то легкое дыхание. Казалось, там, за окном, стоял кто-то, светлый, вечно юный и непорочный.
"За поругание светлой мечты моей мщу! - припомнилось Загорелову. - Смешные люди, - подумал он с некоторой грустью: - кому тут мстить и за что? Ведь в таком случае и курильщики опиума вправе мстить за поругание своих несбывшихся грез. А кто же тут виноват? Не кури опиума, - вот и все!"
Он встал с дивана и пересел на стул.
"Светлые мечты, светлые мечты", - думал он в грустной задумчивости, и его сердца как будто касалось нежное и легкое облако. Утренняя прохлада дохнула ему в лицо снова, точно желая сказать что-то.
- А-а, что за вздор! - вдруг проговорил Загорелов сердито, словно отмахиваясь.
Он поспешно встал, оправил перед зеркалом бороду и пошел в столовую пить чай. Оттуда уже раздавался звон посуды, и ленивый голос Анны Павловны говорил:
- Фрося, голубушка, принеси ты мне чайку в спальную. Не спалось мне что-то, милая; полежу я еще хоть с часочек! За меня Глашенька пусть чай разольет.
"Экая ленища! - думал Загорелов о жене. - Даже чай лень разлить!"
Он сердито прошел в спальню к жене и сказал:
- Анна Павловна, неужели вам надо по двадцати часов в сутки спать? Разлейте хоть чай-то сами. Ведь у нас гости!
- Сейчас, Максим Сергеич, - раздалось из-под одеяла, - сейчас, сейчас; я только чуточку, самую чуточку!
"Вот тут тоже, - думал Загорелов, удаляясь из спальни, - из-за светлых мечтаний все бока себе отлежали!" "Да что я буду делать-то? - мысленно передразнил он ленивый голос жены. - Еще обидишь кого или согрешишь!"
А Жмуркин пил в это время чай у кухни с Флегонтом на свежем воздухе. Из окна кухни вкусно пахло кореньями и хорошо пропеченной булкой, и Жмуркин, с удовольствием вдыхая пахучий воздух, весело схлебывал с блюдечка чай и весело говорил:
- Гениальный человек Максим Сергеич, золотая голова!
- А что?
- Как что? Какое именье задаром охватил?
- Ужли задаром?
- А как же! Ведь это все на наших глазах произошло! Ведь я с малых лет в доме Максима Сергеича вроде как воспитывался. И всю эту музыку знаю. Очень доподлинно! Так рассказать?
- Качай-валяй!
Жмуркин налил себе свежего чаю и продолжал:
- Пронюхал он, что господин Хвалынцев…
- Это Петр Павлыч? Бывший хозяин здешний?