"Любезный папаша! Чаша страданий моих переполнилась. Я не могу больше терпеть. Каждый лишний час в корпусе кажется мне вечностью. Между тем как мой брат развивается и сделается полезным гражданином, я терзаюсь презрением к самому себе. Куда я буду годен в военной службе? Я чувствую в глубине души, что вовсе неспособен быть военным. Если я останусь здесь, если вы меня не возьмете из этого ада, будет что-нибудь одно: или я умру от тоски и отчаяния, или я застрелюсь. Я предпочитаю последнюю смерть и всегда ношу с собой заряженный пистолет. Ради бога поспешите - не доведите меня до отчаяния, до самоубийства! Я приеду в деревню, и в один год догоню Николая; мы вместе поступим в университет. Моя жизнь в ваших руках. Один миг - и меня не будет существовать: я буду лежать с раздроблённым черепом".
Когда я кончил пересматривать последние письма Андрея, в которых он беспрестанно выражал самое решительное желание умереть или выйти из корпуса, отец попросил меня прочитать его статью. Он до слез хохотал над наивными усилиями Андрея утопить в ложке воды, обличить и всячески уязвить тирана-отца, томящего сына в военной службе, в то время как тот всеми силами своей благородной души рвется на гражданское поприще.
- Как ты думаешь, - улыбаясь, спросил меня отец, когда я кончил чтение, - в самом деле он хочет в университет или это так, дурь одна?
- Как же не хотеть в университет! Из корпуса его выпустят каким-нибудь жалким прапорщиком, а тут…
- Что же тут?
- Тут открывается широкое поле…
- Какое поле? - насмешливо спросил отец.
Я смотрел в то время на университет как на некое святилище, в которое стоит только войти, чтобы немедленно сделаться уже порядочным мудрецом. Я даже чувствовал какое-то благоговейное недоверие, что настанет когда-нибудь минута, в которую и я, недостойный, ступлю на порог этого святилища. Так думает о Иерусалиме богобоязненная старушка, отправляющаяся из Москвы ко святым местам. Я с таким жаром начал объяснять отцу значение университета, так горячо выставлять преимущества университетского образования перед жалкой выучкой в кадетском корпусе, что долго не замечал, что отец снисходительно подсмеивается надо мной, как подсмеиваются отцы над глупостями своих наивных детей.
- Не мое дело, - вдруг остановил меня отец, - он уж не маленький; пусть идет, коли хочет, в университет, только, кажется, ничего из этого не будет…
- Уж это от него зависит, - с убеждением сказал я как человек, вполне понимающий важность обсуждаемого вопроса.
- Ого! Ты уж басом начал говорить, - засмеялся отец. - Позови-ка сюда вашего американского болотного жителя.
Так отец называл почему-то Савушку, который успел уже совершенно приручиться и сделаться в доме своим человеком, хотя все еще не приобрел достаточного навыка при обращении со столовыми ножами, вилками и ложками. Он жил уже во флигеле, в комнате умершего Михеича, и принял на себя некоторого рода деловой вид. При тетушке Савельев исполнял должность чтеца я, вероятно, мучился не меньше меня над сочинениями разных госпож Жанлис, Ген и других; у отца он был письмоводителем и делопроизводителем по всем его делам, не исключая объяснений с исправником и написания писем к родственникам и знакомым. Несмотря на эти трудные обязанности, Савушка находил время заниматься охотой и употреблял для этой цели отцовское ружье и Барбоску, которого за старостию лет не привязывали больше на цепь.
- Одно ружье уж испортил, портит другое; жду, скоро ли придет за третьим, - с комическим сокрушением говорил отец, видя длинного, носатого, загорелого американского болотного жителя, отправляющегося с огромным ягдташем и Барбосом на охоту или возвращающегося с оной, всегда налегке, без всякой добычи.
Отец с Савушкой занялись сочинением прошения к корпусному начальству, а я взял повесть брата и отправился читать ее тетке и сестре. С первых же строк обе слушательницы начали беспрестанно перебивать меня, и я должен был на время приостановиться, чтобы удовлетворить их жгучее любопытство.
Сестра смеялась и закидывала меня вопросами: что такое Потешная цитадель, есть ли там крысы и какой, примерно, величины, кормили ли там брата, и если кормили, то чем именно, и проч. и проч. Тетка, напротив, не только не выказывала никакого сочувствия к автору, но приходила в положительную ярость от неприличной резкости и грубости тона, уверяя, что она всегда говорила, что из Андрея выйдет большой грубиян, а пожалуй, и разбойник.
- Об отце-то! Ах, ты господи! Показывал ты ему это? - ужасалась тетушка непочтительностью брата к родителям.
- Показывал.
- Что же он?
- Смеется.
- Ему хоть кол на голове теши, он все будет смеяться.
Я хотел было продолжать, но тетушка нашла, что такие мерзости нельзя слушать молодой девушке, а потому велела мне отнести "Опыт" и спрятать в чемодан, как можно дальше от Лизы. Это, однако ж, не помешало мне прочесть Лизе (конечно, один на один) не только. "Опыт", но и "Наблюдение" со статьями Оверина, за которые тетушка приговорила бы автора по крайней мере к колесованию.
- Какой он дурак! - вскричала сестра, когда я кончил статью Оверина.
- Ну, не совсем дурак; поумнее нас с тобой, - сказал я, недовольный легкостью, с какой она произнесла свой резкий приговор над моим товарищем.
- Он говорит, что нужно делать все неприличное. Значит, можно садиться на пол, класть ноги на стол, есть руками, - горячо сказала Лиза.
- Вовсе не то. Не нужно только стесняться приличиями. Например, не принято есть руками, но если нет вилок - не нужно оставаться голодным, боясь нарушить приличия. Например, ты встречаешь в обществе глупца, который лжет что-нибудь, обличить его считается неприличным, а ты обличи…
Я был в том возрасте, когда составляются самые великолепные планы будущего и когда человек особенно склонен обращать других в свою веру, поэтому я с особенным удовольствием занялся просвещением сестры и немедленно сказал ей речь страниц в восемь убористой печати, где выложил все свои либеральные сокровища, положительно доказав, что у нас многое и многое, а в особенности приличия, так устарело, что никуда не годится. Сестра с удивлением слушала меня, и, кажется, довольно внимательно.
- Если мне, например, жарко, - спросила она, - значит, я могу ходить без платья, в одной рубашке?
- Конечно, можно, - с уверенностью ответил я.
Лиза засмеялась, но, вероятно, мои доводы произвели на нее свое впечатление, так как после этого она весь вечер шаталась по саду, напевала под нос какую-то песню и что-то обдумывала. Не знаю, до чего она додумалась, только перед чаем Лиза спросила меня, как выглядит из себя Оверин, - блондин он или брюнет?
Недели через две, когда я только что встал с постели и оделся, в мою комнату неожиданно вошел брат. Он был все еще в военной форме, но погоны были уже оборваны, да и весь свой ненавистный мундир он, кажется, нарочно засалил и порвал во многих местах. В ногах у него терлась какая-то легавая собачонка, смотревшая так же пугливо, как и ее хозяин, теперь очень походивший на отрепанного и грязного блудного сына, возвратившегося в родительский дом после печальных завтраков из одного корыта со свиньями.
- Я прямо к тебе прошел, - сказал он тем осторожным и торопливым голосом, каким переговариваются два вора, влезая в окно. - Что папаша?
- Ничего, - с изумлением отвечал я.
- Ты никому не говори, что я приехал… Папаша очень сердится?
- Конечно, сердится; еще бы, ты писал такие глупости, - постращал я брата, желая ему отплатить за то, что он таился от меня со своими письмами.
- Что же он говорил?
Брат очень часто обманывал и мистифицировал других, и еще недавно мы с Малининым, как дураки, прогулялись, по его милости, в Жидовскую слободку смотреть слона, которого даже и не думали привозить в наш город; мне в это время пришла в голову жестокая мысль отмстить ему сразу и за слона и за все его прежние пакости.
- Он ждет все тебя, говорил что-то Ефиму: кажется, тебя хотят высечь на конюшне, - сказал я.
- А, черт их возьми! пусть же дожидаются! - вдруг крикнул на меня Андрей, точно я его дожидался, чтобы отодрать на конюшне.
Прокричавши это, он схватил шапку, повернулся к дверям и вместе с собакой побежал вниз по лестнице. Я не на шутку испугался и был очень рад, когда мои покаянные крики остановили наконец Андрея. Но он возвратился ко мне в комнату с видимой недоверчивостью, может быть думая, что я устроил ловушку и хочу предать его Ефиму, злорадно дожидающемуся на конюшне возвращения своего прежнего друга.
- Ладно. Пусть! - сказал Андрей, бросая об пол свою фуражку с отчаянной решимостью человека, восклицающего: "Будь, что будет - живой не сдамся!"
Я кой-как уговорил Андрея; мы заперли в комнате собаку и отправились вместе к отцу.
Брат, впрочем, видимо, не доверял мне. Войдя в кабинет, он остановился из предосторожности в дверях и ждал, как его примет отец, очевидно намереваясь задать стрекача при первом намеке на конюшню.
- Ну что, сочинитель, не раздробил себе черепа? - сказал отец.
Это, кажется, успокоило опасения Андрея насчет конюшни со всеми ее ужасными последствиями.
- Вы не сердитесь, папаша, миленький! - вскричал он и бросился целовать отцу руки и лицо.
Вообще Андрей никогда не сдерживал своих порывов, и, между тем как меня всегда останавливала мысль, понравится ли другому бурное излияние моих чувств, брат, если ему это хотелось, кидался на шею, не справляясь о последствиях. Отец ласково отстранил его рукой и погладил по голове.
- Что же, будешь готовиться в университет? То-то, я думаю, книг-то, книг-то навез с собой!
- Я не привез, - смущенно сказал брат. - Ведь у Николи есть книги.