Один из вестовых, молодой, белобрысый, мягкотелый, с румяными щеками матрос, видимо из первогодков, не потерявший еще несколько неуклюжей складки недавнего крестьянина, указал на одну из кают в жилой палубе.
Это была очень маленькая каютка, прямо против большого машинного люка, чистенькая, вся выкрашенная белой краской, с двумя койками, одна над другой, расположенными поперек судна, с привинченным к полу комодом-шифоньеркой, умывальником, двумя складными табуретками и кенкеткой для свечи, висевшей у борта. Иллюминатор пропускал скудный свет серого октябрьского утра. Пахло сыростью.
Между койками и комодом едва можно было повернуться.
- Батюшка еще не приезжал?
- Никак нет, ваше благородие! - отвечал белобрысый вестовой и, заметив, как интересуется каютой и подробно ее осматривает Володя, спросил:
- Нешто и вы с попом будете жить?
- Да, братец.
- Так позвольте вам доложить, что я назначен вестовым при этой самой каюте. Значит, и вам вестовым буду.
- Очень рад. Как тебя зовут?
- Ворсунькой, ваше благородие…
- Это какое же имя?
- Хрещеное, ваше благородие. Варсонофий, значит. Только ребята все больше Ворсунькой зовут… И господа тоже в кают-компании.
- Видно, недавно на службе?
- Первый год, ваше благородие… Мы из вологодских будем…
- А фамилия как?
- Рябов, ваше благородие…
- Ну, Рябов, - проговорил Володя, считавший неудобным звать человека уменьшительным именем, - будем друзьями жить. Не правда ли?
- Так точно, ваше благородие. Я стараться буду.
- А грамоте знаешь?
- Никак нет, ваше благородие…
- Я тебя грамоте выучу. Хочешь?
- Как прикажете, ваше благородие…
- Да я не могу приказывать. Твоя воля.
- Что ж, я согласен, ваше благородие.
- Ну, прощай, брат… Вот тебе!
Володя сунул матросу рублевую бумажку и вышел вон.
- Ишь ты! - проговорил с радостным изумлением Ворсунька и пошел рассказывать вестовым, какой добрый, простой молодой барин: и грамоте обещал выучить, и так "здря" бумажку дал.
Ашанин ушел в восторженном настроении духа.
В нескольких шагах от корвета он снова встретил пожилого рябоватого матроса с серьгой, который нес ведро с горячей смолой.
- А что, Бастрюков, каков у вас командир? Довольны вы им? - спросил Володя.
- Нашим-то Василием Федорчем? - воскликнул останавливаясь Бастрюков и словно бы удивляясь вопросу Володи. - Видно, вы про него не слыхали, барин?
- То-то, не слыхал.
- Так я вам доложу, что наш командир - прямо сказать - голубь.
- Добрый?
- Страсть добер. Я с им, барин, два года на "Забияке" в заграницу ходил, в Средиземное море. Он у нас тогда старшим офицером был. Так не то что кого-нибудь наказать линьками или вдарить, он дурного слова никому не сказал… все больше добром… И других офицеров, которые, значит, зверствовали, стыдил да удерживал… Он матроса-то жалел… Так и прозвали мы его на "Забияке" голубем. Голубь и есть! - заключил Бастрюков.
С каким-то особенно радостным чувством слушал Володя эти похвалы старого матроса, и когда в тот же день вернулся домой, то первым делом восторженно воскликнул:
- Ну, мамочка, если бы ты знала, что за прелесть наш капитан!
И Володя стал передавать свои впечатления и сообщил отзыв о капитане матроса.
- Верно, он и моряк чудесный. Вы знаете нашего капитана, дядя?
- Слышал, что превосходный и образованный морской офицер, - отвечал дядя-адмирал, видимо довольный восторженным настроением племянника.
IV
Ах, как незаметно быстро пронеслись последние дни! С утра этого хмурого и холодного октябрьского дня, когда Володе надо было перебираться на корвет, Мария Петровна, то и дело вытирая набегавшие слезы, укладывала Володины вещи в сундук. Благодаря дяде и матери Володю снарядили отлично. Сундук вскоре наполнился платьем - и форменным, будущего гардемарина, и штатским, для съезда на берег за границей, бельем, обувью и разными вещами и вещицами, в числе которых были и подарки Маруси, Кости и няни. Все несли свою лепту, всем хотелось чем-нибудь да одарить милого путешественника-моряка. Ни одна мелочь не была забыта, все аккуратно уложено заботливой материнской рукой.
Тронутый, взволнованный и благодарный Володя часто входил в уютную маленькую спальную, где заливалась канарейка, и целовал то руку матери, то ее щеку, то плечо, улыбался и благодарил, обещал часто писать и уходил поговорить с сестрой и с братом, чтобы они берегли маму.
- А вот, Володя, тут варенье, - говорила Мария Петровна, показывая на большой, забитый гвоздями ящик, в котором был почти весь запас, заготовленный на зиму. - Полакомишься… За границей такого нет.
- Ах, мама, мама! - восклицал Володя и снова целовал мать.
К четырем часам пришел маленький адмирал и резким движением сунул Володе туго набитый вязаный кошелек, в котором блестели новенькие червонцы.
- Тут их сто. Сразу, смотри, не транжирь… До производства ведь еще долго… Да кошелек береги… Он у меня еще с первого моего дальнего вояжа… Одна дама вязала…
- Зачем так много, дядя?
- Пригодится… Можешь, если придется, в Париж и в Лондон съездить… Готов?
- Готов, дядя.
- У директора был? С товарищами простился?
- Все сделал.
За обедом все сидели грустные, подавленные, молчаливые. Один только адмирал был разговорчив, стараясь всех подбодрить.
- И не увидите, Мария Петровна, как пройдут три года и Володя вернется бравым мичманом. То-то порасскажет!..
Никогда в жизни никуда не опаздывавший и не терпевший, чтобы кто-нибудь опаздывал, адмирал тотчас же после обеда то и дело посматривал на свою старинную золотую английскую луковицу и спрашивал:
- Который час у тебя, Володя?
И Володя не без удовольствия вынимал из-за борта своей куртки новые золотые часы, подаренные адмиралом, и говорил дяде время.
- Твои часы верные… Секунда в секунду с моими… А вещи твои отправлены? Лаврентьич увез?
- Увез, дядя.
- Ну, пора, пора, Володя, а то опоздаешь, - нетерпеливо говорил адмирал. - Пять часов!
Володя пошел прощаться с няней Матреной. Завтра все приедут в Кронштадт на казенном пароходе и все утро пробудут на корвете, а няня останется дома.
Старуха долго целовала Володю, крестила его, всхлипывала и сунула ему в руку только что доконченную пару шерстяных носков.
Володя обнимает мать, сестру и брата, еще раз подбегает к рыдающей няне, чтобы поцеловать ее, и торопливо спускается с лестницы вместе с адмиралом, который вызвался проводить племянника на пароход.
На извозчике старик-адмирал, между прочим, говорит, вернее выкрикивает, племяннику:
- Старайся, мой друг, быть справедливым… Служи хорошо… Правды не бойся… Перед ней флага не спускай… Не спустишь, а?
- Не спущу, дядя.
- Люби нашего чудного матроса… За твою любовь он тебе воздаст сторицей… Один страх - плохое дело… при нем не может быть той нравственной, крепкой связи начальника с подчиненными, без которой морская служба становится в тягость… Ну, да ты добрый, честный мальчик… Недаром влюбился в своего капитана… И времена нынче другие, не наши, когда во флоте было много жестокости… Скоро, бог даст, они будут одними воспоминаниями… Готовится отмена телесных наказаний… Ты ведь знаешь, и я против них… Однако и я наказывал - такие были времена… Но и тогда, когда жестокость была в обычае, я не был жесток, и на моей душе нет упрека в загубленной жизни… Бог миловал! И - спроси у Лаврентьича - меня матросы любили! - прибавил старик.
- Еще бы не любить вас! - воскликнул Володя, умиленный наставлениями, которые так отвечали стремлениям его юной души.
- Помни, что ни отец твой, ни я ни в ком не искали и честно тянули лямку… Надеюсь, и ты… Извозчик, что ж ты плетешься! - вдруг крикнул адмирал, когда уже пристань была в виду.
В девятом часу вечера Володя подъезжал на шлюпке с "Коршуна" к корвету, темный силуэт которого с его высокими мачтами и двумя огоньками вырисовывался на малом кронштадтском рейде.
- Кто гребет? - раздался обычный оклик часового с корвета.
- Офицер! - отвечал с катера мичман, возвращавшийся, как и Володя, из Петербурга.
Катер пристал к борту.
Два фалрепных с фонарями осветили парадный трап, и Володя вслед за мичманом поднялся на палубу.
Теперь уже палуба ничем не напоминала о беспорядке, бывшем на ней десять дней тому назад. На ней царила тишина, обычная на военном судне после спуска флага и раздачи коек. И только из чуть-чуть приподнятого, ярко освещенного люка кают-компании доносился говор и смех офицеров, сидевших за чаем.
И сам "Коршун" показался Володе во мраке осенней ночи каким-то большим и грозным, с его чернеющими орудиями и фантастической паутиной снастей, окружающей высокие мачты.
Володя спустился в кают-компанию и подошел к старшему офицеру, который сидел на почетном месте, на диване, на конце большого стола, по бокам которого на привинченных скамейках сидели все офицеры корвета. По обеим сторонам кают-компании были каюты старшего офицера, доктора, старшего штурмана и пяти вахтенных начальников. У стены, против стола, стояло пианино. Висячая большая лампа светила ярким веселым светом.