- Никакого стесненья тут, Ванечка, нет, а я так очень рад с вами остаться. Конечно, если б с мамашей да тетенькой с одними, я бы соскучал, а так я очень рад; - помолчав, он продолжал, как бы в раздумьи: - ведь вот бываешь на Унже, на Ветлуге, на Москве и ничего-то ты не видишь, окромя своего дела, все равно как слепой. Везде только лес, да об лесе, да про лес: сколько стоит, да сколько провоз, да сколько выйдет досок, да бревен - вот и все. Тятенька уж так и устроен и меня так же образует. И куда бы мы ни приехали - сейчас по лесникам да по трактирам, и везде все одно и то же, один разговор. Скучно ведь это, знаете ли. Вроде как, скажем, был бы строитель и строил бы он одни только церкви, и не все церкви, а только карнизы у церквей; и объехал бы он весь мир и везде смотрел бы только церковные карнизы, не видя ни разных людей, ни как они живут, как думают, молятся, любят, ни деревьев, ни цветов тех мест - ничего бы он не видел, кроме своих карнизов. Человек должен быть, как река или зеркало - что в нем отразится, то и принимать; тогда, как в Волге, будут в нем и солнышко, и тучи, и леса, и горы высокие, и города с церквами - ко всему ровно должно быть, тогда все и соединишь в себе. А кого одно что-нибудь зацепит, то того и съест, а пуще всего корысть или вот божественное еще.
- То есть, как это божественное?
- Ну, церковное, что ли. Кто о нем все думает и читает, трудно тому что другое понять.
- Да как же, есть и архиереи, светского не чуждающиеся, из ваших даже, например, владыка Иннокентий.
- Конечно, есть, и, знаете ли, по-моему очень плохо делают: нельзя быть хорошим архиереем, хорошим офицером, хорошим купцом, понимая все одинаково; потому я вам, Ваня, от души и завидую, что никого из вас одного не готовят, а все вы знаете и все понимаете, не то что я, например, а одних мы с вами годочков.
- Ну, где же я все знаю, ничему у нас в гимназии не учат!
- Все же, ничего не зная, лучше, чем зная только одно, что можно все понимать. Внизу глухо застучали колеса дрожек, и где-то на воде далеко раздавались громкая ругань и всплески весел.
- Долго наших нет.
- Должно, к Логинову заехали, - заметил Саша, садясь рядом со Смуровым на траву.
- А разве мы с вами ровесники? - спросил тот, глядя за Волгу, где по лугам бежали тени от тучек.
- Как же, почти в одном месяце родились, я спрашивал У Лариона Дмитриевича.
- Вы хорошо, Саша, знаете Лариона Дмитриевича?
- Не так чтобы очень; недавно ведь мы познакомились-то; да и они не такой человек будут, чтобы с первого раза узнать.
- Вы слышали, какая у них история вышла?
- Слышал, я еще в Питере тогда был; только я думаю, что все это - неправда. - Что - неправда?
- Что эта барышня не сама убилась. Я видел их, как-то Ларион Дмитриевич показывали мне их в саду: такая чудная. Я тогда же Лариону Дмитриевичу сказал: "Помяните мое слово, нехорошо эта барышня кончит". Такая какая-то блаженная.
- Да, но ведь и не стреляя можно быть причиной самоубийства.
- Нет, Ванечка, если кто на что его не касающееся обидится да убьется, тут никто не причинен.
- А за то, из-за чего застрелилась Ида Павловна, вы вините Штрупа?
- А из-за чего она застрелилась?
- Я думаю, вы сами знаете.
- Из-за Федора?
- Мне кажется, - смутившись ответил Ваня. Сорокин долго не отвечал, и, когда Ваня поднял глаза, он увидел, что тот совершенно равнодушно, даже несколько сердито смотрит на дорогу, откуда поднимались дрожки с Парфеном.
- Что же, Саша, вы не отвечаете? Тот бегло посмотрел на Ваню и сказал сердито и просто:
- Федор - простой парень, мужик, что из-за него стреляться? Тогда, пожалуй, Лариону Дмитриевичу не пришлось бы брать ни кучера к лошадям, ни швейцара к дверям и не ходить к доктору, когда зубы болят. Чтобы не было Федора, нужно бы…
- А вы нас дожидаетесь? - закричала Арина Дмитриевна, слезая с дрожек, меж тем как Парфен и Марья Дмитриевна забирали кульки и мешочки и черная дворовая собака с лаем вертелась вокруг. На Петров день собирались съездить в скит верстах в сорока за Волгой, чтобы отстоять обедню с попом на такой большой праздник и повидаться с Анной Никаноровной, дальней родственницей Сорокиных, жившей на пчельнике у скита; в Черемшаны, где жили дочери Прохора Никитича, отложили ехать до Ильина дня, чтобы прогостить до конца ярмарки, куда собирался съездить и Ваня. В сентябре думали съехаться, - женщины из Черемшан, мужчины - из Нижнего, а Ваня в конце августа, прямо, не заезжая сюда, в Петербург. Дня за четыре до отъезда, почти уложившись в дорогу, все сидели за вечерним чаем, рассуждая в десятый раз, кто куда и на сколько времени поедет, как с вечерней почтой принесли два письма Ване, не получавшему с самого приезда ни одного. Одно было от Анны Николаевны, где она просила присмотреть в Василе небольшую дачу рублей за 60, так как в конце концов Ната так раскисла, что не может жить на даче под Петербургом, Кока уехал развлекать свое горе в Нотенталь, около Ганге, а Алексей Васильевич, дядя Костя и Боба просто-напросто останутся в городе. Другое было от самого Коки, где среди фраз о том, как он грусти "о смерти этой идеальной девушки, погубленной тем негодяем", - он сообщал, что курзал под боком, барышень масса. что он целыми днями катается на велосипеде и пр. и пр. "Зачем он мне пишет все это? - думал Ваня, прочитала письмо, - неужели ему не к кому адресоваться, кроме меня?"
- Вот тетя с сестрой просят присмотреть дачу, хотели сюда приехать.
- Так что же, вот у Германихи, кажется, не занята, хотели астраханцы приехать, да что-то не едут; и вам б недалеко было.
- Вы спросите, пожалуйста, Арина Дмитриевна, не сдаст ли она за 60 рублей, и вообще, как там все.
- И за 50 отдаст, вы не беспокойтесь, я все устрою.
Удалившись в свою комнату, Ваня долго сидел у окна не зажигая свечей, и Петербург, Казанские, Штруп, ea квартира, и почему-то особенно, Федор, как он видел его последний раз в красной шелковой рубахе без пояса, улыбкой на покрасневшем, но не привыкшем к румяна лице, с графином в руке, - вспомнились ему; зажегиши свечу, он вынул томик Шекспира, где было "Ромео и Джульетта", и попробовал читать; словаря не было, и без Штрупа. он понимал через пятое в десятое, но какой-то поток красоты и жизни вдруг охватил его, как никогда прежде, будто что-то родное, невиданное, полузабытое воскресло и обняло горячими руками. В дверь тихонько постучались.
- Кто там?
- Я, можно войти?
- Пожалуйста.
- Простите, помешала я вам, - говорила вошедшая Марья Дмитриевна, - вот лестовку вам принесла, в свою сумочку уложите.
- А, хорошо.
- Что это вы прочитывали? - медлила уходить Марья Дмитриевна, - думала, не пролог ли, что взяли почитать
- Нет, эта так, пьеса одна, английская.
- Так, а я думала, не пролог ли, слов-то не слышно, чуть что читаете с ударением.
- Разве я вслух читал? - удивился Ваня.
- А то как же?.. Так я лестовочку на этажерку положу… Спокойной ночи.
- Спокойной ночи. И Марья Дмитриевна, поправив лампаду, бесшумно удалилась, тихо, но плотно закрыв двери. Ваня с удивлением, как пробужденный, посмотрел на образа в киоте, лампаду, кованый сундук в углу, сделанную постель, крепкий стол у окна с белой занавесью, за которой был виден сад и звездное небо, - и, закрыв книгу, задул свечу.
- Вот незабудок-то на болоте, - восклицала ежеминутно Марья Дмитриевна, покуда ехали вдоль болотной луговины, сплошь заросшей голубыми цветами и высокой водяной травой, на которой сидели, почти с незаметным трепетом блестящих крыльев и всего зеленоватого тельца, коромыслы. Отставши с Ваней от первой брички, где ехали Арина Дмитриевна с Сашей, она то сходила с тележки и шла по дорожке вдоль болота и леса, то снова садилась, то сбирала цветы, то что-то напевала, и все время говорила с Ваней будто сама с собой, как бы опьяненная лесом и солнцем, голубым небом и голубыми цветами. И Ваня почти со снисходительным участием смотрел на сиявшее и помолодевшее, как у подростка, лицо этой тридцатилетней женщины.
- В Москве у нас чудный сад был, в Замоскворечьи мы жили; яблони, сирень росла, а в углу ключ был и куст черносмородинный; летом никуда мы не ездили, так я, бывало, целый день в саду; в саду и варенье варила… Люблю я вот, Ванечка, босою ходить по горячей земле или купаться в речке; сквозь воду тело свое видишь, золотые зайчики от воды по нем бегают, а как окунешься, да глаза там откроешь, так все зелено, зелено, и видишь, как рыбки пробегают, и ляжешь потом на горячем песке сушиться, ветерок продувает, славно! И лучше как одна лежишь, никого подружек нет. И это неправда, что старухи говорят, будто тело - грех, цветы, красота - грех, мыться - грех. Разве не Господь все это создал: и воду, и деревья, и тело? Грех - воле Господней противиться: когда, например, кто к чему отмечен, рвется к чему - не позволять этого - вот грех! И как торопиться нужно, Ваня, и сказать нельзя! Как хорошая хозяйка запасает вовремя и капусту и огурцы, зная, что потом не достанешь, так и нам, Ваня, и наглядеться, и налюбиться, и надышаться надо вовремя! Долог ли век наш? А молодость и еще кратче, и минута, что проходит, никогда не вернется, и вечно помнить это бы нужно; тогда вдвое бы слаще все было, как младенцу, только что глаза открывшему или умирающему. Вдали слышались голоса Арины Дмитриевны и Саши; сзади стучала по гати телега Парфена, жужжали мухи, пахло травой, болотом и цветами; было жарко, и Марья Дмитриевна, в черном платье и белом платке в роспуск, побледневшая от усталости и жары, с сияющими темными глазами, сидела, слегка сгорбившись, на тележке рядом с Ваней, разбирая сорванные цветы.