Незнакомец в последний раз поскрёб дно тарелки. Настала мёртвая тишина. Лениво жужжали летние мухи. Он полусонно разлепил один глаз и наблюдал, как незнакомец подержал свою ложку во рту, старательно облизал, убедился в её чистоте и опустил рядом с тарелкой, стукнув при этом о край.
Он тотчас выплыл из благостной мечты о покое, приготовленном для него в деревенской глуши. Нет, эта зависть была недостойной. Он резко выпрямился, высвободив из кармана ладонь, которая вдруг показалась ужасно липкой и скользкой, и долго оттирал её грубой, не совсем чистой трактирной салфеткой, предварительно сняв кольцо. И зависть, даже подобного мирного свойства, почитал он тяжким грехом, непотребной грязью души, но и эта малая грязь не допускала сделаться таким человеком, который призван свыше на подвиг, чтобы наша краткая жизнь не пролетела бесплодно для ближних. А ещё он в своих грешных мыслях посчитал сушим вздором, праздной мечтой свои размышления о ближайшей судьбе "Мёртвых душ". Эк, занёсся куда!
И каким-то неприятным, непрезентабельным сделался этот неизвестный кавалерийский поручик, для второго блюда испытанным дедовским способом вымывший ложку во рту. В сущности, и поручику Бог не иначе как дал кое-что, а поручик своё кое-что преспокойно в землю зарыл, без раскаяния, видать, без стыда, может быть, и не ведал, бедняк, что зарывал, а без раздумий пустил свою жизнь между пальцами, не заглянув ни разу в себя.
Снова оглядел он его исподлобья - перед ним сидел иной человек. Самоуверенность вдруг предстала самодовольством, за нерушимым душевным спокойствием завиделась печальная русская пустота, твёрдость тона отозвалась деспотизмом, неторопливость спокойного взгляда заговорила о тупости, а неряшество могло намекать на развратные наклонности старика, заведшего в своей глухой деревеньке целый гарем.
Он в ту же минуту перестал понимать, как вздумал это ничтожество трактовать по-иному да ещё намекать на несчастную книгу свою, которой сам был недоволен давно. Нужны ему эти повести, как же! Чего доброго, этот потасканный холостяк в старомодной венгерке Ивана Ивановича вкупе с Иваном Никифоровичем за пояс заткнёт, не обнаружился бы только похлеще: вон как усищи пригладил всей пятерней и в засаленных пальцах концы с достоинством подкрутил - тотчас всю птицу видать.
Впрочем, что же он! В этом простецком движении невозможно было не обнаружить невинности и простоты, и он, едва эта новая мысль посетила его, ощутил, что, несмотря ни на какие сомнения, чуть ли не любит самой сердечной любовью этого честного прожигателя жизни. Да и прожигатель ли жизни сидел перед ним? Пусть за всю свою довольно долгую жизнь не сделал никакого добра, однако ж, оглядев эту жизнь с рассуждением, нельзя не понять, что у отставного поручика было довольно возможностей творить явное и тайное зло, а поручик, скорее всего, никакого зла не творил - это сразу видать по прямому, открытому взгляду, все наши бурбоны и лихачи, любители тому дать, с того взять по-другому глядят. Разумеется, пустота, совершенное прозябание без полезного дела, но уже до того запуталась наша бесприютная жизнь, что в иные минуты и самая пустота представится истинным благом.
Стой поры, когда таким тяжким трудом давались "Мёртвые души", он думал, что народился на свет с каким-то сложным изъяном души, потому что не мог, не умел или отчего-то не смел разрешить себе полюбить всех людей независимо от их пороков и добродетелей, полюбить лишь за то, что все они люди, живущие на земле, не помышляя о необходимости их возрождения, просветления или оживления помертвелых, помутившихся душ.
И вот эта способность вдруг обнаружилась в нём, несомненный признак высшей гуманности. Он так и вспыхнул от приступа счастья. Показалось ему, что труд его решительно кончен, что он наконец, после стольких крутых принуждений, после стольких суровых уроков себе, осилил себя и взошёл на вершину, с которой уже не видать ни святых, ни злодеев, но одни под солнцем живущие люди, какими их создал Господь.
Он весь озарился. На него новой волной накатила озорная весёлость. Его подмывало выкинуть вдруг такую славную штуку, от которой в придорожном трактире заплясало и зазвенело бы всё, что ни есть. Он был готов ни с того ни с сего отхватить трепака, прежде ударив шапкой об землю. Он уже знал, он был в счастливую эту минуту непоколебимо уверен, что славно выполнил "Мёртвые души", что нынче всё в поэме стоит на своих самых законных местах и что бестрепетно можно и даже необходимо печатать. Он пришёл наконец, и третий том уже выльется сам собой из души.
Необходим был только предлог для этой редкостной штуки, и он жадным взором цеплялся за всё, что ни виделось перед ним, готовый поймать за хохол этот до зарезу необходимый предлог или притянуть его силой за хвост к своему превосходному настроению, какое теперь не окончится в нём никогда.
И предлог появился, самый замечательный и самый что ни на есть обыкновенный предлог, едва прибрали пустые тарелки и перед каждым поставили по паре поджаристых куриных котлет.
Даже в тот час, когда пытала крутая тоска, когда с упорством, но трудно готовил себя к своей, может быть, последней дороге, он способен был улыбнуться. Он точно пробудился, к жизни вернулся, лишь только улыбка робко тронула шершавые губы. Улыбка была такой неуместной, неловкой и страшно необходимой ему для того, чтобы выковать неумолимую твёрдость в робевшей душе, долгожданную железную твёрдость, которую уже много дней не удавалось сковать, скопить, чтобы двинуться в путь.
Николай Васильевич вновь улыбнулся с пугливой несмелостью, словно не верил себе, и вдруг вымолвил, как и вчера, и три, и пять дней назад:
- Так, стало быть, нынешний день?..
Голос был хрипл, да не слаб. Николай Васильевич пристально слушал себя, однако ж не обнаруживал более той нерешительности, которая всего лишь вчера толкнула его на бессмысленный, может быть, недостойный, даже опасный поступок.
Да, голос был хрип, да не слаб, и он согласился чуть слышно:
- Пожалуй...
И вдруг почувствовал высшую силу разом решиться на всё, однако день едва наступил, и он знал, что в эти часы непременно помешают ему, вырвут из рук, объявят опасно больным, разгласят, что лишился ума, "посадят на цепь дурака и сквозь решётку как зверька дразнить тебя придут...". Выходит, они с ним опасались одного и того же, и он страстно молитвенно прошептал:
- Пушкин, Пушкин!..
И вновь улыбнулся, светлее и краше, однако уже иная причина была, он Пушкина вспомнил, а это был у него добрый знак: стало быть, в душе нарастали и множились силы, стало быть, верное что-то замыслил, верное что-то способен свершить. Пожалуй, к вечеру он вовсе одолеет себя, надобно вечера ждать, терпенья набраться, занять себя чем-нибудь, лишь бы выдержать это самое долгое ожидание...
Он сидел на краю стола и готовился вспомнить какое-то своё озорство. На душе становилось уютно, тепло. Он забылся на какие-нибудь двадцать минут, возможно, на полчаса, однако и этих минут неподвижности оказалось довольно, чтобы отощавшие ноги, обутые в сапоги на волчьем меху, начали так мёрзнуть, точно они босиком были всунуты в снег.
Постоянно тёплыми ноги не бывали давно. Ему приходилось двигаться, двигаться, как маятник, туда и сюда, лишь бы ноги не застыли совсем.
Николай Васильевич оттолкнулся от края стола, распрямил несколько затёкшую спину и решил как можно скорее, как можно дольше ходить, да беда: в переднем углу его ожидала конторка, и он, не без смущенья и страха завидев её, отвёл виновато глаза.
Он бы ждал, ждал терпеливо и мирно, когда высшие силы поднимут его, если бы эта тёмная тень не укоряла его, не маяла душу ему. Уже на днях он надумал выставить, велеть переделать её как-нибудь, однако такого рода распоряженье привлекло бы к нему и без того чрезмерное, надоедливое участие любящих друзей, сбившихся с толку в своих ежедневных и слишком пылких речах о добре. И без того друзья в каждом слове не верят ему, подозревают лицемерие, скрытность, враньё. Вот тут и жди, терпеливо и мирно...
От улыбки почти не осталось следа, одна бледная дальняя тень: это в душе ещё что-то пыталось остановить, удержать так поспешно улетевшую бодрость, за самый хвост ухватить, а там ничего, ничего - и он медленно-медленно, страшась утратить и эту бледную тень, перебрался к окну, заложив по привычке за спину руки, однако тень пропадала, терялась, не озарённая светом души, иные воспоминанья, наползавшие, как тараканы, заглушали её, а он всё же упрямо ловил эту хилую тень, отталкивая, приминая всё то, что надвигала на неё возбуждённая от улыбки память.
Попадалось что-то о Риме, размышлялось о том, какое нынче в Риме число, Александра Осиповна не писала давно, потирали тонкую кожу шерстяные носки, и нехорошо, ужасно нехорошо приключилось с Матвеем, и виделись чьи-то рыжеватые волосы, и напрасно "Мёртвые души" предлагал вчера графу, чего он ждал от него, и согреться бы хорошо, и не сунулся бы кто повыведать, что да как у него, и в каких-то котлетах отыскались какие-то странные перья - так ведь это было очень давно.
Пестрота, пустота, но будто тихонько повеяло утерянной бодростью: уж очень он смеялся тогда и кого-то смешил.