Замятин Евгений Иванович - Том 2. Русь стр 8.

Шрифт
Фон

Это - Русь, и тут они водились недавно - тут, как я огороженной Беловежской Пуще, они еще водятся: "всехдавишь" - медведи-купцы, живые самовары-трактирщики, продувные ярославские офени, хитроглазые казанские "князья". И над всеми - красавица, настоящая красавица русская, не какая-нибудь там питерская вертунья-оса, а - как Волга: вальяжная, медленная, широкая, полногрудая, и как на Волге: свернешь от стрежня к берегу, в тень и, глядь, омут…

В городе Кустодиеве (есть даже Каинск - неужто Кустодиева нету?) прогуляйтесь - и увидите такую красавицу, Марфу - Марфу Ивановну. Кто ж родителей ее не знавал: старого мучного рода, кержацких кровей, - жить бы им да жить и по сей день, если бы не поехали масленицей однажды кататься. Лошади были - не лошади: тигры, да и что греха таить - шампанского лошадям для лихости по бутылке подлили в пойло. И угодили сани с седоками и кучером - прямо в весеннюю прорубь. Добрый конец!

С той поры жила Марфа у тетки Фелицаты, игуменьи - и спела, наливалась, как на ветке пунцовый анис.

Рядом по монастырскому саду из церкви идут: Фелицата - с четками, вся в клобук и мантию от мира закована, и Марфа - круглая, крупитчатая, белая. На солнце пчелы гудят, и пахнет - не то медом, не то яблоком, не то Марфой.

- Ну что ж, Марфа - замуж-то не откладывай. Яблоко вовремя надо снимать, а то птица налетит - расклюет, долго ли до греха!

Была в миру Фелицата, кликали ее Катей, Катюшенькой - и знает, помнит.

Ездят женихи к Марфе - да какие: тузы! Сазыкина взять - богатей первейший, из кустодиевских - Вахранееву одному уступит. Отец его из Сибири, говорят, во время оно в мороженых осетрах два пуда ассигнаций вывез, и не совсем, будто, тут ладное было - ну, да ведь деньги не меченые. Не речист, правда, Сазыкин и не первой уж молодости и чем-то на Емельяна Пугачева сдает - да зато делец, каких поискать.

Ездит и сам Вахрамеев, градской голова - по другой жене вдовец: будто к Фелицате ездит (еще Катей ее знал), да все больше с Марфушей шутит. Как расправит свою - уже сивую бороду, да сядет вот так, ноги расставив, руками в колени упершись, перстнем поблескивая, да пойдет рассказывать - краснобаек у него всегда карманы полны - ну, тут только за бока держись!

А тетка торопит Марфу - чует, недолго уж жить самой:

- Ты, Марфа, - чего тут думать: к такому делу ум - как к балыку сахар. Ты билетики с именами сделай - да вот сюда, к Заступнице, на полочку. Что вынется - тому и быть.

Вахрамеева вынула Марфа - и камень с сердца: тот-то, Сазыкин, темный человек, Бог с ним. А Вахрамеев - веселый, и отца ее знал - будет теперь ей вместо отца.

Как сказала Фелицата Сазыкину, какое от Заступницы вышло решенье ничего, промолчал Сазыкин, в блюдце с вареньем глядя. Только вытащил из варенья муху - поползла, повизгивая, муха - долго глядел, как ползла.

А наутро узнали: тысячного своего рысака запалил в ту ночь Сазыкин.

И зажила Марфа в вахрамеевских двухэтажных палатах, что рядом с управской пожарной каланчой. Как пересаженная яблоня: привезут яблоню из Липецка - из кожинских знаменитых питомников - погрустит месяц, свернутся в трубочку листья, а садовник кругом ходит, поливает, окапывает - и глядишь, привыкла, налилась - и уж снова цветет, пахнет.

Как за особенной какой-нибудь яблоней - Золотым Наливом - ходит Вахрамеев за Марфой. Заложит пару в ковровые сани - из-под копыт метель, ветер - и в лавку: показать "молодцам" молодую жену. Молодцы ковром стелются - ходи по ним, Марфуша. А покажется Вахрамееву, чей-нибудь цыганский уголь-глаз искрой бросит в нее - только поднимет Вахрамеев плеткой правую бровь - и поникнет цыганский глаз.

Ярмарка - на ярмарку с ней. Крещенский мороз, в шубах - голубого снегового меху - деревья, на шестах полощутся флаги; балаганы, лотки, ржаные, расписные, архангельские козули, писк глиняных свистулек, радужные воздушные шары у ярославца на снизке, с музыкой крутится карусель. И, может, не надо Марфе фыркающих белым паром вахрамеевских рысаков, а вот сесть бы на эту лихо загнувшую голову деревянную лошадь - и за кого-то держаться - и чтоб ветром раздувало платье, ледком обжигало колени, а из плеча в плечо - как искра…

По субботам - в баню, как ходили родители, деды. Выйдут - пешком, такой был у Вахрамеева обычай - а наискосок, из своему дому, Сазыкин - тоже в баню. Вахрамеев ему через улицу - какие-нибудь свои прибаутки:

- Каково тебя Бог перевертывает? В баню? Ну - смыть с себя художества, намыть хорошества!

Сазыкин молчит, а глаза, как у Пугача, и борода смоляная - пугачевская.

А в бане уж готов, с сухим паром - свой "вахрамеевский" номер и к нему особенный, "вахрамеевский", подъезд, и особенное казанское мыло, и особенные - майской березы шелковые веники. И там, сбросив с себя шубу, и шали, и платье, там Марфа, атласная, пышная, розовая, белая, круглая - не из морской пены, из жарких банных облаков - с веником банным - выйдет русская Венера, там - крякнет Вахрамеев, мотнет головой, зажмурит глаза - И уже ждет, как всегда, у подъезда лихач Пантелей - 15-й э - сизый от мороза курнофеечка - нос, зубы как кипень, веселый разбойничий глаз, наотлет шапку.

- С малиновым вас паром! Пожалте!

Дома - с картинами, серебряными ендовами, часами, со всякой редкостью под стеклянным колпаком - парадные покои, пристальные синие окна с морозной расцветкой, ступеньки - и приземистая спальня, поблескивающие венцы на благословенных иконах, чьи-то темные, с небывалой тоской на дне, глаза, двухспальный пуховый ковчег.

Так неспешно идет жизнь - и всю жизнь, как крепкий строевой лес, сидят на одном месте, корневищами ушедши глубоко в землю. Дни, вечера, ночи, праздники, будни.

В будни с утра - Вахрамеев у себя в лавке, в рядах. Чайники из трактира и румяные калачи, и от Сазыкина - пятифунтовая банка с икрой. В длиннополых сюртуках, в шубах, бутылками сапоги, волосы по-родительски стрижены "в скобку", "под дубинку" - за чаем поигрывают миллионами, перекидывают пшеницу из Саратова в Питер, из Ростова в Нью-Йорк, и хитро, издали, лисьими кругами - норовят на копейку объехать приятеля, клетчатыми платками вытирают лоб, божатся и клянутся.

- Да он, не побожившись, и сам себе-то не верит! - про этакого божеряку ввернет Вахрамеев - и тот сдался, замолк. Краснословье в торговле - не последнее дело.

Но и за делом Вахрамеев не забудет о Марфе. Глядь - у притолоки стоит перед ней из вахрамеевской лавки молодец - с кульком яблок-крымок, орехов грецких, американских, кедровых, волошских, фундуков:

- Хозяин вам велел передать.

И мелькает Марфуше искрой цыганский уголь-глаз - и, не подымая ресниц, скажет "спасибо". А потом, забывши про закушенное яблоко, долго глядит в окно на синие тени от дерева - и на тугой груди прошуршал тугой в клеточку шелк - вздохнула.

И зима, зима. От снега - все мягкое: дома - с белыми седыми бровями над окнами; круглый собачий лай; на солнце - розовый дым из труб; где-то вдали крик мальчишек с салазками. А в праздник, когда загудят колокола во всех сорока церквах - от колокольного гула как бархатом выстланы все небо и земля. И тут в шубе с соболями, в пестрых нерехтских рукавичках, выйти по синей снеговой целине - так чтобы от каждого шага остались следы на всю жизнь - выйти, встать под косматой от снега колдуньей-березой, глотнуть крепкого воздуха, и зарумянятся от мороза - а может, и еще от чего - щеки, и еще молодо на душе, и есть, есть что-то такое впереди - ждет, скоро…

Пост. Желтым маслом политые колеи. Не по-зимнему крикучие стаи галок в небе. В один жалобный колокол медленно поют пятиглавые Николы, Введенья и Спасы. Старинные, дедовские кушанья: щи со снетками, кисель овсяный - с суслом, с сытой, пироги косые со щучьими телесы, присол из живых щук, огнива белужья в ухе, жаворонки из булочной на горчичном масле. И Пасха, солнце, звон - будто самая кровь звенит весь день.

На Пасху, по обычаю, все вахрамеевские "молодцы" - к хозяину с поздравленьем, христосоваться с хозяином и хозяйкой. На цыпочках, поскрипывая новыми (мигачи, по одному - вытянув трубочкой губы - прикладываются к Марфе, как к двунадесятой иконе, получают из ее рук пунцовое с золотым X. В. яйцо.

И вдруг один - а может быть, только показалось? - один, безбородый и глаза цыганские-уголья, губы сухие - дрожат, губами - на одну самую песчинную секундочку дольше, чем все, и будто не икона ему Марфа - нет, а Сердце… нет, не сердце выскочило из рук: алое, как сердце, пасхальное яйцо - и покатилось к чьим-то ногам.

У Вахрамеева - правая бровь плеткой - молодцу:

- Эка, брат, руки-то у тебя - грабли! Чем голову набил?

Одна какая-то ночь - и из скорлупы вышел апрель, первая пыль, тепло. И как зимою ученики по красному флагу на каланче знают, что мороз - двадцать градусов и нету ученья - так тут узнают все, что тепло: сундучник Петров вместе с товаром - вылез из своей лавки на улицу. Расставлены перед дверями узорочно-кованые, писаные розами сундуки, и на табурете, подставив лысую голову солнцу - как подставляют ведро под дождевой желоб, - сам И. С. Петров с газетой.

- Ну, что новенького? Что вам из города-столицы пишут?

И сундучник - на нос очки и глядя поверх очков - внушительно:

- Да вот в Москве на Трубе кожаного болвана поставили.

- Какого такого болвана?

- А такого: его, значит, по морде бьют - а он воет, чем ни сильнее бьют - он громче. Для поощрения, значит, атлетической силы и испытания, да.

И так от него двадцать лет все торговые ряды узнают о московских болванах, о кометах и войнах - обо всем, что творится там, далеко, куда бегут, жужжа на ветру, телеграфные провода, куда торопятся, хлопая плицами по воде, пароходы…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора