Тогда Мор рассчитывал - впрочем, слабо, что решение первосвященника остановит строптивого мужа, что он из уважения к главе католической церкви примирится с нелюбимой, постылой женой и не станет вводить в смущение своих подданных, верующих в Христа. Случилось иначе. Авторитет римских пап, воинственных, корыстолюбивых, развратных, пошатнулся давно и с каждым годом падал всё ниже. Генрих не имел причин их уважать и строго следовать их повелениям. Отказ папы Климента оскорбил и вывел его из себя. Пример строптивых германских князей, с оружием восставших против подчинения Риму немецких церквей, его вдохновил.
Король, облачившись в унизанный бриллиантами парадный камзол, призвал председателя, двенадцать избранных депутатов нижней палаты и восемь самых влиятельных лордов. Для них были поставлены стулья, чего прежде Генрих не допускал. Когда они с почтительными поклонами приветствовали самодержца и тихо, скромно расселись, поражённые милостью, монарх с горьким негодованием, сверкая разгневанными глазами, сказал:
- Мои горячо любимые подданные!
Генрих был умён и находчив и с юных лет при дворе своего отца научился, как обращаться со своими холопами. И председатель нижней палаты, и депутаты, и лорды, польщённые таким обращением, испуганные огнём гнева в стальных глазах короля, тоже соблазнённые громким примером немецких горожан и торговых людей, обогащённых расхищенным имуществом церкви, ещё раз почтительно склонили перед ним обнажённые головы.
Государь продолжал, как будто не в силах сдержать свой праведный гнев:
- Мы до сей поры полагали, что духовные лица нашего королевства являются нашими подданными. Нынче мы обнаружили, что они состоят таковыми лишь вполовину и в действительности едва ли являются нашими подданными, так как прелаты при их посвящении дают клятву верности римскому папе. Эта клятва находится в явном противоречии с той, которую они дают нам. Следовательно, являются его подданными, а не нашими. Тексты обеих клятв я вам здесь предъявляю и прошу вас принять какие-то меры, чтобы мы не вводили таким положением дел в заблуждение духовных подданных наших!
Все были подготовлены, сначала кардиналом Уолси, потом Томасом Кромвелем. Их пьянил запах церковных имуществ и монастырских земель, которые можно было бы получить в безраздельную собственность, пошатнись в королевстве хотя бы отчасти власть римского папы, ведь ничто не толкает на преступление с такой силой, как собственность.
Камергер обошёл застывший в ожидании ряд и подал каждому заранее приготовленные листы. Председатель, депутаты и лорды сличали тексты старательно, с удивлением и даже с негодованием, словно видели их в первый раз. Сверили буква за буквой, дружно изобразили недоумение и заявили с тем же праведным гневом, что далее это безобразие продолжаться не может, хотя это безобразие продолжалось по меньшей мере четыреста лет, не вызывая ничьего возмущения. Король грозно спросил, почему оно далее продолжаться не может. Председатель поднялся и отвечал, что не может продолжаться именно потому, что истинное величие Англии состоит в монолитном единстве всех подданных короля. Монарх милостиво их отпустил. Его повелением с мнением председателя, депутатов и лордов ознакомили всё английское духовенство, мечтавшее сохранить за собой те доходы, которые приходилось отдавать ненасытной папской казне. Понятно, что английское духовенство с таким мнением согласилось вполне.
Отныне любые постановления церковных властей не могли исполняться английскими прихожанами без одобрения английского короля, а все прежние постановления могли отменяться по его усмотрению, оно, как говорилось, отвечало благу страны. Следом за председателем нижней палаты, депутатами, лордами и духовенством вся Англия, не вымолвив слова протеста, отложилась от Рима, как это сделал, по дерзкому слову Мартина Лютера, немецкий народ, заплативший за своё своеволие жестокую цену. Дорогу проложил Томас Уолси, тишком да ладком прибиравший в свои руки и церковь и королевский совет. Ныне свершилось. В руках английского короля сосредоточилась неограниченная власть, какой не обладал ни один из монархов Европы. Только он имел возможность делать в своей стране решительно всё, что бы ни пожелалось, если то же самое желалось парламенту. А если парламенту не желалось? Что ж, король мог его распустить.
Первым требованием был развод. Оксфорду, Кембриджу, виднейшим университетам Франции и Италии были пожертвованы немалые деньги на развитие наук и искусств. Следствие было неотвратимо. За деньги виднейшие юристы Европы доказали как дважды два, с обильными ссылками на прецеденты и акты, что английский король Генрих Восьмой имеет самое полное и самое законное право развестись с первой женой и может сделать это без благословения римского папы.
Мор оставался на своём посту и во время всей этой нечистоплотной возни и манипуляций с законами. Генрих держал своё слово, данное в Гринвиче, и не напоминал о его несогласии. Отношения между ними не изменились. Права и обязанности канцлера соблюдались во всей полноте. Он тоже держал своё слово служить королю и прикладывал к новым актам государственную печать. С государственной печатью они обретали силу законов. Ему надлежало зачитывать в нижней палате многословные заключения французских, итальянских и английских учёных, которым хорошо заплатили, и философ зачитывал их, поневоле участвуя и нарушении священных заповедей Христа, с чем по совести согласиться не мог; участвовал несмотря и на то, что предчувствовал всё ясней с каждым днём, как па Англию надвигалась вражда между теми, кто останется верным римскому папе, и теми, кто перейдёт на сторону короля. Ему виделось, как вражда ширится, накаляется и перерастает в кровавое возмущение; задавал себе один и тот же вопрос: сумеет ли Генрих предотвратить почти неотвратимую смуту, достанет ли у него на это осторожности и ума?
О его опасениях знал только монарх, а перед лицом всей страны Мор своим добрым именем и положением канцлера освящал происходившие перемены и был на стороне короля. Совесть страдала, он стал беспокоен. Его предостерегало не одно настоящее, мыслитель хорошо был знаком и с прошлым, долго работал над "Историей Ричарда" и мог привести массу примеров, когда неосмотрительность одного честолюбца оборачивается смутой, резнёй и гибелью если не государств, то династий. Канцлер не выдержал и однажды с обычным спокойствием вошёл к королю. Государь приветливо ему улыбнулся, а он с почтительным поклоном и молча положил перед ним государственную печать, слишком тяжёлую для него. Генрих переменился в лице, поднял на него сухие глаза и глухо спросил:
- Стоит ли тебе торопиться? Твои опасения не сбываются. Англия поддержала меня. Она любит деньги и не хочет их никому отдавать. Что из того, что святому отцу придётся поститься?
Мор не хотел ссориться и невозмутимо ответил, хотя это было неправдой:
- Я бы не торопился, милорд, но моё здоровье пошатнулось от непосильных обязанностей. Необходим длительный отдых, чтобы поправить его.
Генрих поднялся, подступил, слегка припадая на правую ногу, поглядел на него с минуту в раздумье и похлопал по плечу, должно быть, всё ещё почитая своим другом:
- Мне очень жаль. Однако если решил... если в самом деле здоровье... ничего не поделаешь... Мне ли этого не понять. А всё-таки жаль. И не без грусти прибавил: - По крайней мере, надеюсь, что мы останемся, как прежде, друзьями.
Мыслитель верил и поверить не мог. Ему чудилось, что это скорее слова, чем излияние искренних чувств. Мор мало нуждался в том, чтобы оставаться другом того, кто ввергал своё королевство в пучину раздора, которого хватит, может быть, не на одну сотню лет, вежливо поклонился, без сожаления покинул сиятельный кабинет, воротился на излюбленный остров, к милым домашним, к книгам и к попугаю, завезённому в Англию из неведомых жарких краёв, и неслышно зажил частным лицом.
Однако все несогласные с решением короля и парламента приняли его мирную жизнь мудреца и отшельника за молчаливое осуждение и протест. В этом не было ничего удивительного. Разрыв с Римом исподволь взбудоражил страну. Недовольство зародилось, выросло и покатилось волной. Неожиданно среди недовольных оказался епископ Винчестерский. За ним последовал кардинал Фишер. Пример Фишера взбудоражил многих других. Архиепископ Кентерберийский предал анафеме новые статуты. Елизавете Бертон, простой служанке, стали являться видения. Видения пророчили неминуемую смерть королю, если его величество перестанет жить с королевой Екатериной. Екатерина вдруг оказалась самой любимой, самой доброй из королев, которые когда-либо правили Англией, как обыкновенно случается во дни потрясений. Бродячие иноки молились за несчастную королеву в придорожных церквях и часовнях.
Началась смута в умах и сердцах. Молчание философа многим показалось нешуточным знаком и приверженцами развода расценивалось как подстрекательство к бунту, хотя истинным подстрекателем был сам король, не снёсший выпавшего на его долю креста.
Возникли злостные слухи, будто он, Томас Мор, позволил себе брать на посту канцлера взятки.
Порочили его доброе имя, чтобы заставить говорить.
Мор всё же молчал, все понимали, что это был вздор, но его без промедления призвали к суду, несмотря на очевидность того, что многие известные взяточники пользовались полнейшей свободой и благоденствовали на виду правосудия.
Беда накрыла его чёрным крылом.
Это был его крест, надлежало его достойно нести, не позволяя себе роптать на волю Господню.
На судебное заседание Мор явился беспечно-весёлым, рассчитывая на то, что своим умением правоведа добьётся торжества справедливости.