Андрей Соболь - Человек за бортом стр 44.

Шрифт
Фон

- И может - и не заживут. И не надо: пусть ноют ссадины, пусть покою не дают до гроба. Но алфавита не хочу. Довольно. Был я ученик прилежный, назубок знал все буквы - в Париже штудировал, в Женеве зубрил и… Вот сломал себе зубы… Пусть оставят беззубого в покое. На что вам шамкающий? Вам - ведь вы-то уверены, что все зубы у вас на месте, убеждены, что разгрызете орешек московский. А орешек-то здоровый, ядреный, правда? Номер неожиданный, все расчеты опрокинул?

Рыжик молчал; поперхнулся было, точно натянулась леса, чтоб подсечь, выудить - и опять вяло повисла.

- И успокой их: к другой грамоте не припаду прозелитом жадным. Даже если бы захотел - поздно: весь разворочен, места живого нет. Есть такая штука, что разворачивает. Имя этой штуке простое: революция. Не по бумажке и указке, а идущая, как землетрясение: тысячью скважин. Такая, что к Асаркисовым за справками не обращается. Такая, что не спрашивает, веришь ли ты в личность или в некий железный закон, а просто берет за загривок и бац личностью в железный хребет. А он такой, что надвое мир рассекает, от полюса до полюса… И… Или ползи по хребту, отвоевывай каждый уступ, утверждай путь кровавый. Или трупом живым несись по волнам, плавай, пока тебя раки не слопают. Поздно, даже если бы… А может быть, хочу? А может быть, тянусь к ним исступленно? К ним - к конквистадорам московским, к черному хлебу ихнему - добыче российской, - минуя все калачи, расстегаи. Молчишь, Рыжик, молчишь?

Потянулся к плечикам, будто в воду опущенным, - встряхнуть их, к себе повернуть, - и в глаза, в глаза, знакомые по Сибири, по этапкам, по парижским закоулкам, по мартовским митингам петербургским, плеснуть диким хохотом, чтоб и те - другие - встрепенулись, заныли, потемнели и разделили пополам боль непосильную, крутую, не по глазам одним, не по плечам одним, - и отнял руку, не дотянувшись:

- Иди, Рыжик. Все прилично будет - мне ли не знать наших приличий. Утешь Асаркисова: "Азбуку коммунизма" шорникам и слесарям растолковывать не буду. Успокой Беатрису Ароновну: в следователи на Лубянке не собираюсь. Иди, Рыжик, иди.

А Рыжик подполз тихонечко - боком, все боком подвигался, не глядя, поплавки не выуживая, и обнял Игоря.

Маленькая ручонка, не то детская, не то девичья, раз-другой, рыбешкой, выплеснутой на берег, затрепетала - и застыла, обвившись вокруг шеи Игоря.

- Товарищек!.. Помнишь, как ты меня впервые в Якутске прозвал… Товарищек, Игорь…

- Ну что, ну что, Рыжик?

- Что будет с тобою?

- Не знаю, не знаю, Рыжик.

На миг дрогнула шея, словно в спазме, но мигом спохватилась: по-прежнему натужная, литая.

- Товарищек, Игорь…

- Ну что, ну что, Рыжик?

- Зачем ты приехал сюда?

- За нею, Рыжик. За нею. Не знаю, для чего, но ищу ее. Не найду ее тут - к югу двинусь, к бесу на рога, но разыщу ее.

- Кого? Кого?

- Единственную, Рыжик. Белую деву… синюю птицу… красный цветок…

- Ты издеваешься надо мной?

- Вру, знаю, для чего ищу. Потому, что все азбуки прахом. Потому, что все переплеты в мусорный ящик. Ни бе ни ме, не осталось даже крестика по неграмотности.

- Игорь… Ведь это банкротство, яма. Господи, и какой ты бедный, бедный…

- А ты, Рыжик, ты богатый…

Осторожно, боясь быть резким, Игорь снял с себя завядшую ручонку и приподнялся. И рядом вскочил Рыжик.

Метался по комнате, бил себя кулачком в грудь; рыжий хохолок вздыбился, прыгали брови, ножки в узеньких брючках, срывался голосок: то катился вниз, будто по ступенькам рассыпались полые горошинки, то карабкался, забираясь кверху, кверху, точно к спасительной перекладине, чтоб с перекладины паутиновой снова сорваться, снова рассыпаться, снова покатиться…

- А… вот замолчал на минуту, тебя пожалел, чтоб не сразу ударить… А ты по-своему объяснил. Нет, врешь, врешь - богатый! В тысячу раз богаче тебя. Верю в социализм, верю в Учредительное Собрание. Ага, ага, верю, верю! В мужичка верю, в русскую правду верю. А, а, ошибся, товарищ Игорь. Богатый, богатый! Хотя бы ненавистью своей богат! У тебя и этого нет. Знаю: попрошайничать будешь. А я умирать буду - плевать буду в хари их. За все!

За родину мою загаженную… За расстрелянных, в подвалах умученных. Не прощу им. Ни одного из списка! Не любил, никогда не любил военных. Всегда от шпор держался подальше - шляпа. Но ни одного офицера им не прощу. Улыбайся, улыбайся, нищий: ни одного купца. Да, да, ни одного заложника, хотя бы валютчика. Всех забрал в себя. Людей русских, душ жертвенных. Все они тут. Тут в мозгу, в душе. Кровью изойду, а за кровь, за деревню расплачусь. Богат! Богат! В миллион раз богаче твоего. Нищий, убожество свое какой-то синей птицей покрываешь. Плевать мне на твою синюю птицу, когда в России ворон едят. Всю Россию искромсали. А, а!.. Ты от себя подальше: Рыжик замолчал, Рыжик, мол, такой же нищий. Врешь, Рыжик богат! Рыжик не поддастся. Захлебнется, а плюнет в хари… Плюнет! Плюнет!..

Игорь искал пальто; Рыжик вцепился в рукава:

- Не пущу!

- Выпей стакан воды, - тихо сказал Игорь. - Это полезно. - И выпрямился: довольно, вон из комнаты - к шуму, к стуку колес, к чавканью, к паштетным, к проституткам, к черту, к дьяволу, но только подальше от кисельных комнатных сумерек, от сентиментальных объятий.

Оттолкнул Рыжика от двери - к кабакам, к липким стаканам, к горластым глоткам, к дрянненьким куплетцам, к собакам - все равно, но подальше, подальше от кликушествующих комитетчиков, жалостливых словечек… Кисельные сумерки, кисель, размазанный по тарелке, - благодарю, я сыт!..

В "Шато де-роз", показав бедра и все прочее, упорхнула голубая юбочка, и алчно замычали разверстые рты, похожие на развороченные помидоры; выскочил негр - отбивали дробь белые туфли, над белыми туфлями лезли из орбит вытаращенные белки, лоснился полированный лоб под курчавым мелким кустарником. В "Московском Яре" боярышня в кокошнике, сложив на животе пухлые руки, словно сдобные булки уложила на поднос, пела о доблестном православном христолюбивом воине; женщины взвизгивали "браво"; распирая жилетки, колыхались студни, поглощая антрекоты, шнитцели, прополаскивая антрекоты, шнитцели и сосиски багровым бургундским, розовым кахетинским.

В "Уголке Стрельны" другая боярышня в кокошнике, помахивая трехцветным флажком, уносилась павой от усатого парня в высоких болотных сапогах, в грязном гусарском ментике поверх кремовой егеровской фуфайки; гусар, тяжело припадая к полу, хрипел:

По старинке, по-московски
Мы с тобою заживем.
Ходи хата! Ходи печь!

В "Варьете Грез", забаррикадировавшись столиками, уставив их в два ряда, один на другой, уступами, офицеры тянули "Боже, царя храни"; сверху, со второго этажа столиков, поджав ноги под себя, плача, икая, маленький коренастый штабс-капитан дирижировал двумя вилками, молоденький офицер в папахе по брови, перекосив лицо, бил стаканы, считал:

- Десятого… Вот так! Одиннадцатого вот эдак! Двенадцатого вот так уложу!..

К дверям, к ставням очумело бежали лакеи; шваркнув, затарахтели засовы…

- Мы повоюем! - кричал Игорю присоединившийся котелок в пальто с шелковыми потертыми лацканами. - Ура, господа офицеры. Бесстрашно вперед за Русь святую. Молодой человек, выпьем. Молодой человек, я вам от души протягиваю полный фиал за нашу…

- Благодарю, я сыт.

- Чем?

- Синей птицей.

Котелок тупо отшатнулся.

Стыли улицы в ночном безмолвии, в изморози, падал снег - снежинки были редкие, как всегда первые на юге, беспомощные, вдовьи; изредка проходили патрули, точно заговорщики; в Бибиковском на скамьях спали оборванцы. Заснуть, заснуть бы, вот так растянуться и вычеркнуть из жуткого бдения… - не вычеркнешь, не вычеркнешь, малохольный, ни одной минуты, ибо жила тонка, ибо сознайся, Игорь Сергеевич, что ты притворяешься безграмотным. Прислонился к дереву, шепча, и тоскливо улыбнулся: всем ближним и дальним бродягам, самому себе, деду.

- …Дед, дед, задыхаюсь от булок.

Снова побрел; ныли ноги, следом шла ночь, баюкая тишь, шло безмолвие - как давит безмолвь, как ложится на грудь черной птицей… К черту, к черту всех птиц! Синие птицы обзавелись партийными билетами… синие птицы занялись подпольной работой… Красные цветки произрастают в Чека, белые девы ходят в РКП - к черту, к собакам кисельную размазню, скорей, скорей опять к пьяным огням, к пьяному зверью!

Неподалеку на ложе своем присел оборванец, потревоженный бормотанием; оглядел Игоря, фыркнул, подтянул штаны, плюнул и улегся снова.

В "Би-ба-бо", когда Игорь подходил, торопливо щелкали выключателями; полицейские чины уговаривали публику разойтись; извинялись, козыряли котиковым пальто, но были мягко-настойчивы: только что на глазах у всех, возле эстрады, - поближе к танго, к песенке о знойной Аргентине, где женщины, как на картине, - застрелился офицер; на столе осталась записка.

Пожимая плечами, негодуя, иронически улыбаясь, злясь, посмеиваясь, возмущаясь неслыханным безобразием, котелки, шубы, аксельбанты, фраки передавали друг другу на ухо, шепотком, чтобы дамы не слышали, содержание записки: "Жрете, сволочи? А мы за вас умирали, мать вашу…"

Палантины, манто жадно ловили обрывки фраз; к декольтированным плечам сбегал лукавый смешок.

Игорь огляделся: за угол, вкось падал свет, ближе - рокотала глухо музыка; дежурили пролетки и экипажи у подъезда "Эстетического клуба".

Игорь толкнул дверь.

А у входа в раздевальню он увидел Лиду: швейцар подавал ей шубку серенькую, коротенькую, пушистую - знакомую.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке