Андрей Соболь - Человек за бортом стр 32.

Шрифт
Фон

И стал барон синеть: сперва уши посинели, потом синева по щекам поползла. Пембек вправо потянул барона: к автомобилю крытому шла из подъезда личность с портфелем, в пальто европейском, и барон чуть было на автомобиль не напоролся.

А синева уж до шеи добралась. Обдирая на себе ворот, барон судорожно повел головой, и глаза барона Фьюбель-Фьютценау увидели перед собой, после долгих лет, шляпу заграничную, кашне берлинское, краешек крахмального воротника.

С криком коротким, тугим, промерзлым, раздирающим колким острием глотку, гортань, небо, рванулся барон от Пембека, поближе к кашне, к шляпе, к Европе, к Спа, к паркету в отеле:

- Urn Gott… Ich… sterbe…

Мягок снег на Варварке, неподалеку от одного из подъездов Делового двора - мягко, ласково принял последнего в роду баронов Фьюбель-Фьютценау.

Сугроб справа, сугроб слева, - и посередине замер черный цилиндр, а малахай - малахай сгинул, только саночки остались, да и тара…

Москва - Красково, август 1922.

Любовь на Арбате

Это второй рассказ о том, как живут и умирают на Арбате. Первый был о последнем путешествии последнего в роду баронов Фьюбель-Фьютценау, о его головокружительном путешествии с Нащокинского на Таганку страшнее поездки какого-нибудь безрассудного норвежца или датчанина на край Северного полюса: первая ледяная глыба Воздвиженка, следующая Моховая, белые медведи на Театральной и т. д.

А этот о любви на Арбате - о Трече, Викторе Юрьевиче, и о девушке из театральной студии, где третий год готовят пьесу Бернарда Шоу, и в пьесе этой главную роль дали Вале Сизовой, а пока что у Вали Сизовой опухли пальцы от холода, и, говорят, скоро останется она без зубов: цынга подкрадывается. А у Треча ослепительно белые зубы. Он брит, корректен и всегда свеж, по виду самый что ни на есть джентльмен с коробки папирос высший сорт "А", даже когда за день во всех главках побывает, а сбоку, под верхним наружным кармашком, у него эмалевый красный флажок с пятиконечной посередке.

Когда в первый раз остановил Валю на углу Афанасьевского, весь сверкал, и почудилось Вале, что паркетный он, только слишком густо-коричневый.

Впрочем, все коричневое: автомобиль его, перчатки, портфель, и на двери коричневый плакатик:

"Уполномоченный Южпромсека т. В. Ю. Треч".

По холодному, по советскому году редко Треч снимает шляпу - это уж от Москвы, а так: безукоризненная тужурка, великолепные навощенные краги, но шапка всегда бессменна на голове. И если б снял - даже Вале Сизовой кинулась бы в глаза странность одна: волосы у Треча, как у женщины, низко начесаны на уши.

Но как знать Вале Сизовой, что таким ухищрением прячет Треч уши свои - плоские, серые, волосатые.

Да еще кое о чем не знает Валя Сизова.

Не знает того, что курит Треч всегда одну и ту же сигару, и никогда она у него не гаснет, никогда не уменьшается (а пепел не увеличивается и не отпадает), и что, закурив ее при белых в Крыму, в Коктебеле, когда увез с собой в Константинополь светлейшую княжну Кошуро-Машалову, он продолжает курить при красных, и от этой сигары сотни спецов, даже немало коммунистов, закуривали свои "иры", "явы" и махорочные крутеныши в разных комиссариатах, секциях, подсекциях.

Но ведь Валя Сизова не курит - это прежде всего, а потом, пусть даже торчит на голове Треча дамская шляпа с тонковолосым эспри или поповский гречушник, - все равно, все мимо глаз пройдет дымком беглым, когда рука протягивает записку от Коли:

"Доверься подателю записки, до встречи, целую".

И мигом скачет Арбат, тротуар из-под ног уходит, корявый, выщербленный, кирпичик торчком перестает служить зацепкой, и не поддержи Треч - упала бы Валя Сизова, почти так, как уже третий год учит постановщик Хабалов и научить не может.

Записку от Коли на Арбате прочесть - после трех лет горести, мути Арбат снова полюбить (еще до сих пор в ушах пушки Александровского училища); на Арбате от Виктора Юрьевича Треча узнать, что жив Коля, - к Виктору Юрьевичу немедленно душой прилепиться.

В крючковатых, извилистых, кривоколенных особнячковых арбатских переулках нелегко в дождь, слякоть плакатик "уполномоченного" разыскать, в сумерках чутьем прочесть, что прием от 4 до 6, и в ужасе подумать:

- Опоздала.

А в башмаках пруды патриаршие, а сердцу мочи нет к трем годам ожидания еще один день прибавить, но за одним чудом, по-видимому, всегда другое следует: еще не постучала робко занесенная рука, а уж сам Треч открывает - двойной чудотворец: Колю оживил, к Коле приблизил.

Но краток Треч: за белопенными зубами слов мало - не рот, а сейф опустошенный. Не рассказывает, как встретился с Колей, не хочет сказать, похудел ли Коля, по-прежнему ли курит много и по-старому ли, волнуясь, все спичечные коробки мелко-мелко крошит. Только говорит:

- Сами увидите… В Крыму, в Гурзуфе.

И на слезы глядя, на девичьи, хотя и октябрь на дворе, но весенние, в арбатских слякотных сумерках изнутри пронзенные солнцем внезапным, гурзуфским, - кончиком длинного и заостренного языка пробежал от верхней губы к нижней, словно облизнулся.

- Да, да, сами. И скоро. Только послушание, послушание и еще раз послушание.

И сумочка ветхая, еще мартовская, первореволюционного времени, когда Коля купил ее заодно с книжкой об Учредительном, задрожала в туго-опухших пальцах, готовая на все, навеки, для вечной преданности.

И угостил горячим неслыханным кофе.

Таким, что до позднего времени, на 127-й репетиции, на губах привкус очаровательный оставался, даже ночью ощутила его, когда, после Бернарда Шоу, в 127-й раз вернулась домой, в каменный гроб свой (3 x 2, три в длину, два в ширину), и, ноги в мамин театральный капор сунув, сушила мокрые чулки на "осраме".

Всю ночь горели губы - любовью, ночью кофе был ни при чем: когда в комнате ниже нуля, любой пылающий кофе остынет.

Но, боже, когда три года подряд бедное студийное сердце замирает при виде каждой обтрепанной шинели, бывшей офицерской, и четыре буквы - "к", "о", "л", "я" - важнее всего алфавита, даже если при помощи его составить жирную афишу и имя свое запечатлеть в душах актео… тео…

Послушание, послушание… Все послушно Тречу: шофер в назначенный час подает коричневый автомобиль к коричневой двери, Арбат всеми лужами своими расстилается покорно под шинами, широко и вольно разбрасывает автомобиль брызги черные и меткой коричневой метит зазевавшихся, портфель коричневый, не протестуя, пухнет бумагами срочными, важными, где в "24" каждый гриф и сорок восемь подписей в 24 минуты. И не тает, не уменьшается сигара коричневая, и в каретке горит да горит красный пламенный кружок сквозь неосыпающийся налет пепла, - в каретке широкогрудого мотора, когда под шляпой шевелятся плоские волосатые уши и ловят дыхание Арбата, дыхание Москвы, дыхание России.

И еще: робкий, чуть слышный вздох ученицы Хабалова, постановщика московского, - девушки с зелено-пепельными щеками от воблы, морковного чая и продовольственной сентябрьской, аннулированной в октябре.

- Да, ради Коли все. Но я его увижу?

За коричневой дверью Треч улыбается:

- Даже скоро.

И карандашиком чертит по блокноту, словно по карте, показывает, как поедут, каким путем повезет к подпоручику Ромейке Валентину Сизову: вот так Арбат подведет к Брянскому вокзалу и - прощай, Арбат, мокрый, облупленный, оспенный в пятнах от вывесок, сменит тебя Гурзуф, зелено-лиственный…

Но даже к солончакам готова В. Сизова-первая (есть еще Сизова-вторая, но та до Бернарда Шоу не добралась: возится пока с инсценировками басен Крылова), - ради Коли даже к черту на кулички.

- Туда и не потребуется, - кривится Треч, Виктор Юрьевич, и ногами под столом стучит, точно вот куснула его одна-другая арбатская блоха. - К вечеру не надо поминать их. А ради Коли, дорогая, вам предстоит пока малость одна. Чтоб в Крым попасть - нужно нам сперва некоего Петросьяна раздобыть. Это будет не очень сложно. От остальных хлопот я вас избавлю. Еще успеете в дороге натерпеться. Впереди вагоны без стекол, грязь, мешочники. Довели Россию. Но не будем говорить о политике. Ведь и вы далеки от нее. Не правда ли? Все в искусстве и все для Коли. Не так ли? И я брезглив по этой части. Предпочитаю книгу, картину, бронзу. Ну-с, и вот…

Треч вынимает из портфеля канцелярский конверт, вместительный, демократический, из канцелярского другой - узкий, эстетичный, с рубашкой внутренней, бледно-синей.

- А теперь слушайте внимательно.

И перестает Треч улыбаться, подбородок крючком еще больше загибается вовнутрь, - вот-вот сейчас крючком-хвостиком по зубам побежит, на зубах застрянет, огонек сигары суживается, точно прищурился, чтоб внимательнее взглянуть-ожечь.

А за окнами Арбат всхлипывает, попискивают кривоколенные, дрогнут, размазывают по особнячкам - по щекам старым, сморщенным - пятна дождевые, сквозь мелкое сито поминальные свечки - окна - тусклым светом горят не разгораясь.

- Слушайте внимательно.

И хоть не страшен конверт нарядный, а Вале Сизовой страшно.

Но ради Коли, ради любви пятилетней, ни разу не снизившейся… Но ради будущего счастья… когда-нибудь на том же Арбате, где когда-то, презрев случайного прохожего, поцеловал студент Ромейко гимназистку Сизову, и на углу Мертвого заколосилась живая благостная любовь.

Но ради встречи с беглым подпоручиком Ромейкой надо и страх отринуть, и тревогу смять - и только молча благословлять коричневого чудотворца.

Ах, если б видел Хабалов, как чудесно расцветают глаза ученицы его Сизовой 1-й, точно дурманит их ранневесенняя черемуха!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке