Пошел мой возница с просьбой о ночлеге… Я сидел в санях и терпеливо дожидался его, с напряженным вниманием вслушиваясь в плаксивое завыванье вьюги… Редко, редко прерывалось это завыванье: смутно до-{19}несется залихватская песня, исполняемая пьяным голосом где-то далеко, на краю села… отрывисто звякнут колокольчики от нетерпеливого движения коренной, и опять монотонное, ноющее завыванье…
К саням подошел Яков и еще кто-то в плохом корявом зипунишке.
- Вот берется проводить за два рубля!
- А ты не пьян? - обращаюсь я к зипуну, с трудом отрываясь от тоскливых звуков вьюги.
- Росинки в рот не брал… - отвечает зипун, хватаясь за шапку. В голосе какая-то истома чудится, от всей фигуры веет беспомощностью и крайним смирением…
- Ну ладно. Как же ты, верхом, что ль, поедешь?
- Да поедемте ко мне, там видно будет… Вот у свата был, прощался… - неизвестно для чего прибавил он, мешковато усаживаясь на облучке.
Тронулись. Едем. Зипун кажет бесчисленные переулки. Ветер рвется и воет в тесном пространстве и назойливо заворачивает воротник моей шубы. Лошади поминутно прерывают рысь в глубоких сугробах… Наконец избы редеют, и видно уж чистое поле.
- Далеко двор-то твой?
- Да вот неподалеку… - ежась и укутываясь в свой дрянной зипунишко, чуть слышно отвечает мужичонко.
Подъехали к концу села. Одинокая избушка из необожженного кирпича стоит на отлете, краем к крутому оврагу. К одной стороне избы прилеплено что-то вроде хлева. Давно покинутая борона с похиленными зубьями придерживает ветхую крышу на избе, а ветер, дико воя, как бы негодуя на слабую преграду, щетинит и рвет из-под бороны черную, полуистлевшую солому. Бедно… глухо…
Трубы на крыше не было. "Знать, по-черному", - подумал я.
- Слезайте, погрейтесь покуда…
- Ну, это, пожалуй, не лишнее!
Я стряхнул с себя снег, налегший густым слоем, и направился в избу. Толкнул дверь в сени… Она подалась с каким-то жалобным скрипом, снег ворвался за мною… Ощупью я нашел другую дверь, - та была на более гладких петлях и не скрипнула. Тихо я вошел в избу. Удуш-{20}ливым, гнилым воздухом пахнуло на меня. Я остановился у порога. Ребенок плакал где-то в темноте, слабо скрипела колыбель…
Плач этого ребенка поразил меня: мне не доводилось слышать таких тоскливых, таких ноющих ноток… Это не было капризное хныканье избалованного ребенка, это даже не было выражением требования чего-либо. В нем, в этом еле слышном, тягучем плаче, изредка прерываемом таким же тихим, беспомощным всхлипыванием, так и чудилась за сердце хватающая жалоба, жалоба на долю, на судьбу, на ту неумолимую судьбу, что бросила в гниль, тесноту и голую, бесшабашную бедность чистое, ни в чем неповинное создание…
С пеленок - мученик.
Вой ветра в разбитую оконницу как-то странно подлаживал к детскому плачу: он то порывисто заглушал его, то, как бы под сурдиною, рабски следил за скорбною нотою… Утешая и убаюкивая, в тон и гармонию с этим душу надрывающим дуэтом, слышалась песня матери… Правда, не песня, а причитанье какое-то…
Баю-баюшки-баю,
Баю дитятку мою…
Ходит котик ночевать,
Мою дитятку качать…
Я кашлянул.
- Ах, господи!.. Кто-й-то? - спросил слегка встревоженный женский голос.
Я рассказал в чем дело. Баба засуетилась, нашла светец; я услужил ей спичкой, и мы соединенными усилиями, зажгли огонь. Теленок, привязанный у печки, заревел благим матом и отчаянно запрыгал, - вероятно, обрадовавшись свету… Под ногами шелестела мокрая, перегнившая солома.
- Ох, и погода же!.. Да куда ж вас несет экую пору?
- К Панкратову.
- Ишь ты, ближний свет!.. - Баба покачала головой. - Право, оставайтесь… Да я и Гришку не пущу… Ну, долго ли до греха!.. Вы уж лучше ночуйте; я бы соломы настлала… в сенцах свежая есть. {21}
Я отказался. Она слезливо посмотрела на меня и молча отвернулась к окну, за которым все выше и выше поднимался сугроб.
Ребенок умолк; хрипливое, тяжелое дыханье доносилось из колыбели. Баба, подгорюнившись, стояла, прислонясь к печке. Вся она была какая-то жалкая… Выражение беспомощности и тоскливой покорности застыло на некрасивом, испитом лице… В голосе слышалось уныние и редко-редко прорывалась какая-то детски брюзгливая злость. У ней было много общего с мужем.
- Что ж, маслену-то весело гуляли? - спросил я.
- И, батюшка, какое уж тут гулянье… На соль не хватает… Мука, почитай, на исходе, а до новины-то два раза ноги протянешь… Не до гуляньев тут…
С печки робко свесилась детская головка.
- Много у тебя детей-то?
- Да вон мальчонка, пяти годочков, - указала она на головку, тотчас же юркнувшую в темноту, - девчонка еще, да грудной вот… Болеет все, нудится… Господь-то не прибирает его.
Баба тихо вздохнула.
Вошел Григорий и шумно сбил снег с мерзлых лаптей. Зипун был подпоясан, в руках пеньковый кнутишко.
- Ну, едем, что ль? - обратился он ко мне, стараясь не глядеть в сторону жены.
- Пожалуй…
Я поднялся с лавки.
- Гриша, куда же ты едешь в такую вьюгу?.. Ишь, творится-то что… Ведь беспременно заблудишь…
- Небойсь, не сблужу, - отозвался Григорий, недовольно морща брови.
Баба понурилась и тихо стала качать колыбель: ребенок опять заныл. Мы вышли из избы.
Сдержанное всхлипывание послышалось сзади нас. Григорий порывисто отворил дверь в избу и вошел в нее. Я остался среди темных, как погреб, сеней.
- Да ты, Ариша, не плачь, - донеслось до меня, - тут дорога-то известная, а коли не затихнет - я и заночую у Панкратова…
- Право, не ехать бы… Вон Бодрягин-то, Захар, замерз на всеедной… {22}
- А дома много высидишь?.. С голодухи, что ль, издыхать?.. Сама знаешь… Два целковых на земи-то не валяются: это ведь деньги!.. Не кажинный день так-то…
Дальше следовал шепот. Я отворил дверь в избу.
- Сейчас, сейчас… - засуетился Григорий, спеша вызвать на лицо подобострастную улыбку и подтягивая истрепанный кушачишко.
- Не погодить ли нам, пока утихнет, а?
Тревога показалась в глазах Григория, баба - и та как-будто испугалась…
- Что ж, воля ваша… - как-то потерянно мямлил он, - по-моему, сейчас бы… Нечего время проводить… Она сейчас-то бы лучше, пожалуй, езда-то…
- Да я тебя все равно возьму провожатым, хоть и совсем стихнет, дорога незнакомая, а все-таки ночь… - поспешил я его успокоить.
Дело уладилось. Я выкурил две-три папиросы. Вошел мой Яков, потерся у печки, посушил варежки и опять отправился к лошадям. Григорий то и дело выбегал "смотреть погоду"; каждый раз она, по его словам, была "кажись, ничего"… - Чем дольше я сидел в избе, тем больше он тревожился, тем больше ему не сиделось на месте…
Наконец поутихло. Мы вышли из избы. Григорий вывел из хлева маленькую, шершавую лошаденку и собирался садиться на нее. Так как вешки ясно виделись по дороге, и подземка несла чуть-чуть, то я сказал ему, чтобы он привязал пока лошадь сзади и садился в сани. Он было полез на тесный облучок.
- Садись со мною рядом, а то Якову будешь мешать, - остановил я его.
Уселись. Поехали. Сквозь туманные обрывки туч кое-где светились звездочки и синелось небо. Морозило. Снег неистово скрипел под санями…
- Тут Калинкины дворики придут, - промолвил Григорий.
- Скоро?
- Версты четыре, а то и меньше…
Дорога, часто усаженная соломенными вешками, тянулась около реки. Влево - река, вправо - чистое поле… Лошади скоро уморились: снег доходил им почти до колена. Полозья врезaлись… Поехали шагом. Яков то {23} и дело похлопывал рукавицами. Григорий бочком сидел около меня и посматривал, по сторонам.
- А, должно быть, плохо тебе живется, Григорий? - обратился я к нему.
- Чего уж… - Он помолчал немного. - Оно бы и ништо, да вот хлебушко-то… Недостача все… А там ребятенки малы, все сам да сам… Баба тоже хворает, с самых родов… Животом жалится… молоко вот тоже пропало.
- Да ты бы свозил ее к акушерке, что ль, - небойсь, есть земская-то?
- Ну, уж куда там!.. В позапрошлом году так-то бачка помирал… Тоже научили, это, к дохтуру… Приехал я, а он стоит на крылечке, перчаточки надевает - таково сердито! - должно, малы они ему… Тройка тут готова, ямщик… К вашей милости, говорю… "Что?" - спрашивает… Вот - умирает, колотье замучило… Указываю, это, на бачку-то - он в телеге под войлочком лежит, невмоготу ему слезть-то… "Некогда, говорит, пойди к фершелу"… Взял да укатил, только я его и видел… Ну, посмотрел я, это, ему вслед, да еще себя выругал… Для нас ли этот народ заведен! - только присловье одно… Пошел к фершелу… Ну, фершелок, известно, пьяненький: дал чего-то в пузырьке, - пои, говорит…
Григорий замолчал.
- Ну что же, полегчало?
- Кому? Бачке-то? - спохватился он, - известно, помер… Где ж полегчать!.. Дорогой-то еще дюжей его разбило - в два конца-то, почитай, сорок верст… А уж работник был, царство ему небесное, и-и… - он покачал головой. - Как жив-то был - мы все-таки супротив других не плошали: два работника!.. Ну, а теперь, что ж, плохо… Завезешь, завезешь хлебушка с поля… Ну, думаешь, ноне до новины перебьюсь… ан не тут-то было!.. Там продашь на подушное, там за земельку купцу надоть, там засыпку в магазей… туда-сюда, глянь - до поста-то великого еле-еле протянешь… Да и то уж впроголодь. Кабы коровенка - все бы сподручнее…
- Разве нет коровы-то?
- Летось с укциону продали… Барину тут задолжал - не отработал…
Григорий вздохнул.
- Оно бы все ничего, да вот ребятенки-то… Груд-{24}ной-то нудится-нудится, тоска… С утра до ночи ноет… Известно, кабы молочка, глядишь - и справился бы… Теперь вот телочку добыл: у соседа корова сдохла, я ее и взял; две меры ржи отдал…