Русские раненые в дымящих шинелях ползли без стона вдоль стен, по накаленным кирпичам. В горящих развалинах, точно зрители на спектакле, полусидели мертвецы. Огонь уменьшил их тела, они стали похожи на высохшие черные мумии.
Ночью к Малоярославцу подошла вся французская армия. Гвардия стала в Городне, войска маршала Нея и маршала Даву начали раздвигаться в долгие колонны к Малоярославцу.
Император был среди гвардии. В избе, заслеженной сапогами маршалов и генералов, дымной от табаку и холодного дыхания, император принимал донесения. Он сидел на лавке, в красном углу. На столе горели свечи, но лица императора не было видно в тени треуголки.
Ночь была холодной и туманной. Никто не ложился. По всему полю разожгли костры, и люди, кутаясь в плащи и шинели, молча грелись у огней. Перестрелка то закипала и сливалась в жадную трескотню, то умолкала редким пощелкиваньем.
Итальянцы пели. Эти смуглые маленькие люди в обгорелых лохмотьях стояли всю ночь в строю и лихорадочно пели, блистая в темноте белками. От итальянских костров доносило одно длинное свистящее слово – Евввива…
На самом рассвете, когда померкли в поле огни, император сел в седло и шагом, держа в руке треуголку, направил коня вдоль четвертого корпуса, вдоль итальянской гвардии, далматинских полков, дивизии Ельрона, Брусье, Пино.
Люди, завидев императора, поднимали шако на штыках и быстро, и как бы застенчиво, выдыхали из тысячи грудей тоже свистящее длинное слово ночной песни – Евввива…
Светился широкий лоб императора. Опущенная треуголка постукивала у стремени. Негромко и тоже застенчиво император повторял перед рядами простуженным голосом:
– Итальянцы, вам принадлежит честь славного дня, честь победы…
Когда дивизии стали отходить в туман, император дал шенкеля. Обогнав принца Невшательского и Коленкура, он пустил коня на дорогу, через канаву.
Буланый конь Коленкура увяз в канаве задними ногами, зад темно заблестел от стекающей грязи.
Тянулись от дороги темные пехотинцы. Как облако, плыл эскадрон гвардейских конных гренадер. Конские хвосты завязаны в узлы над влажными касками.
У пушки, посреди дороги, лицом друг к другу сидят артиллеристы: можно подумать, что они пристально рассматривают что-то на земле. Артиллеристы спят у пушки. Один поднялся и замахал кивером.
– Вот что значит опоздать на час, – сипло сказал император.
Коленкур склонил голову. Император закашлялся от тумана:
– Мы опоздали в Малоярославец. Русские смяли мой марш. Я думал у Калужской дороги дать сражение Кутузову, разбить, вернуться в Москву, идти на Калугу. Русские обогнали меня, перерезали дорогу… Это значит – один час.
И внезапно улыбнулся той косящей и виноватой улыбкой, которая и жалостью, и восторгом обливала сердце Коленкура. "Это значит – конец", – подумал он.
– Стойте: кавалерия! – крикнул принц Невшательский.
У перелеска в плавающем тумане вытягивалась синяя линия всадников. Коленкур сказал:
– Там казаки, Ваше Величество.
Император рассмеялся бодро, с хрипцой, утер с лица росу:
– Не может быть. Там французы.
– Там казаки, – настойчиво повторил Коленкур.
Донесся далекий вой, тягостный свист. Синяя линия рассыпалась, сжалась, снова рассыпалась, покатилась синими бусами.
Коленкур заскакал вперед и повернул за повод императорского коня.
Эскадрон гвардейских конных гренадер, откидывая плащи, пронесся мимо, на синие пятна, обдал ветром и кусками глины.
Вскоре эскадрон поскакал обратно. Теперь там многие были без касок, у некоторых головы обверчены плащами, сквозь которые проступала кровь. Несколько коней вели на поводу, без всадников. Конные гренадеры отогнали казаков.
В избе тошная теплота и вонь табаку бросилась императору в голову. Он грузно сел на лавку в красном углу и опер голову на руку. Начался военный совет. Он не слышал, что ему говорят маршалы, их голоса были похожи на бормотание тяжелых вод. К вечеру в запотевшем окне, едва рдея, засветилось небо.
Уже кончался день, и тысячи людей ждали сигнала на поле сражения, повернув суровые лица к заре.
Император сдвинул ладони с лица, стал опускать руки на стол, и это было мгновение, или час, или век, или вечность, когда опускались на стол его напряженные смуглые руки и когда смотрели маршалы на едва заметное движение серого рукава. Заря погасла за темной головой императора, и окно потемнело.
Когда погасла заря, тысячи людей на поле узнали, что дан приказ отступать.
Люди переспрашивали: "Отступление, почему отступление?" – и, недоверчиво оглядываясь на офицеров, подвязывали кивера. Артиллерия с глухим лязгом потянулась вдоль пехоты, пришла в движение конница. Солдаты топтались в грязи, выравнивая ряды, строй потянулся.
Справа разгорелась трескотня ружей, кто-то крикнул: "Казаки", ряды заторопились, стали давить друг друга. Залпы умолкли. От Малоярославца проскакали уланы, пригибаясь к седлам.
Взорвало фуру со снарядами, сухой грохот погнал, затолкал колонны. Жгут брошенные повозки, разбитые зарядные ящики, полевые овины. Огненные вехи указывают путь. Дан приказ отступать и сжигать, отступать и сжигать.
Император верхом среди печальных полков, ему факелами освещают дорогу. И там, куда докатывает невнятногремящий поток отступления, впотьмах люди быстро строятся к колоннам, догоняют бегом батальоны и, отбивая ногу, вливаются в громадное движение, которое все ускоряется.
На походе императору доложили, что Кремль взорван и маршал Мортье с последними французами оставил Москву.
Император сильно кивнул головой, как бы одобряя все это.
Взрыв Кремля – мелкая, ничтожная месть его несбывшейся революции, его пожара, которым он не зажег Россию. Теперь обратной стороной повернутся к нему завоевания и победы, он опрокинулся, отступает, теперь все двинется обратным путем, против него: его великий порядок обрушился, его уже влечет великий беспорядок, хаос, пылающая пустыня, Россия.
Великая армия тянулась от Малоярославца к большой Смоленской дороге. Марш открывала старая гвардия, за гвардией – корпус маршала Нея и корпус вице-короля, в арьергарде – корпус маршала Даву.
И когда потянулась на север от Малоярославца армия императора, на юг, откатываясь от Калуги, уходили в спешном отступлении русские.
Армии разомкнулись, уходили одна от другой на север и на юг, и каждая ждала преследования, удара и гибели.
XXXII
Государь Александр работает при свечах в спальне дворца на Каменном острову.
Под спину подложены подушки, государь полулежит на высокой постели, прикрытый до груди зеленым атласным одеялом. Одна нога согнута в колене, государь упирает в колено сафьяновый портфель с бумагами. Ворот шелковой рубахи отстегнут у шеи. Лысеющая голова как бы охвачена лучистым нимбом, на висках нитками золота мерцают белокурые волосы. У постели, на креслах, горит тресвечник.
Государь уже заготовил письмо к Ростопчину и отложил на кресло листки:
Я был вполне удовлетворен действиями Вашими при столь трудных обстоятельствах, за исключением дела Верещагина, или, вернее, конца его. Я правдив, и не желаю писать Вам неискренно. Казни Верещагина не требовалось, и особенно не требовалось того, чтобы она была выполнена таким образом…
Дело чахоточного мальчишки-купца, зарубленного ростопчинскими ординарцами в толпе черни, претило государю. Он с ненавистью думал о низком спектакле, измышленном ради одного угодничества черни. Именно эта ложь, ростопчинская поза, были презреннее всего, как и ростопчинская похвальба, что "я, Ростопчин, спас империю".
Желчный честолюбец, неумный человек, полагающий о себе, как все глупцы, что он умнее всех, записал себя в спасители России. А его сожжение Москвы, второе верещагинское дело, однако с неизмеримо ужаснейшими последствиями.
Недаром с таким презрением, и уже давно, прозвали Ростопчина Федькой. Федька Ростопчин – спаситель империи, что придумать забавнее. Все, что Ростопчин делал в Москве, его болтовня и суета, его вздорная раздача оружия из арсенала, его мерзкие плакарды противу французов с кабацкими рацеями Корнюшки Чихирина, его площадные речи, расправы и, наконец, самое истребление Москвы – все претило государю. Хороша империя, спасаемая поджигателями из каторжан, и хороша победа, дарованная по милости обер-полицеймейстера, убравшего из города пожарные рукава…
Сожжение Москвы, истребившее провизию и надежды на зимнее продовольствие, произвело то, что неприятель не может остаться там. Пожертвование Москвы избавит вселенную от власти тирана…
Государь вспомнил эти слова из письма Роберта Вильсона, которые он сам не раз с приятной улыбкой повторял на людях.
Английский генерал, избравший себе роль Вергилия в нынешнем Дантовом аду, так писал ему еще от Красной Пахры через несколько дней после пожара. Этот британец с зоркими глазами, ментор в неизменном красном мундире, не ошибся: Наполеон в беспорядочном отступлении. Во все вмешался Федька со своим пожаром и, гляди, угодит в избавители вселенной. Но спасение России пожаром не перестает быть опасным, зловещим спасением. Знак слабости, а не силы империи заключен в нем.
Государя давно раздражает этот самоуверенный английский генерал, выбирающий для России судьбу.
Государь принял с кресел последнее письмо Вильсона, от 13 октября, после Малоярославской победы. Самоуверенное и вежливое презрение Вильсона весь день скрытно гневало государя, но точно наслаждаясь оскорбительным пренебрежением англичанина, он стал перечитывать письмо: