Как пришли вторые большевики, он в окошко на шесте выставил: "Долой ветхую церковь", а внизу: "Всех причащаю Любви!" Стал домогаться, чтобы наш храм ему передали, бумагу подал. Совсем, было, подмахнул ему какой-то комиссар Шпиль, адвокатишка бывший, да наши дрогали подошли с дрючками и матроса привели: "Только подмахни, будет тебе не шпиль, а цельное полено!" Их не поймешь. Венчался у нас чекист Губил – помните, с кулак у него на шее дуля! – всем образам рублевые свечи ставил и велел полное освещение!
И вот, уехали с Врангелем. А тот все пережил, такой гладкий. И домогается! О. Алексия другой месяц в Ялте томят, чуть не расстреляли. Ну, я за него и принял бремя. Ничего не страшусь. Что страх человеческий! Душу не расстреляешь. И схватился с тем хулителем веры в последний бой!.. На Рождество проповедь сказал. Плакали. И Писание не так знаю, и в риторике слаб, и в гомилетике, но на волю Божию положился. Начну про хозяйство – а потом и сведется к Господу! Говорю: "Бывает засуха в полях, а там и урожая дождутся, такожде и в душах наших! Пропоем тропарь Празднику!" И поем. И про Свет Разума говорил: "Слушай Христа, что Он велит. И не устрашайся! Христа принимай к себе! Какой Он был? Что есть Солнце Правды?" Поговорил о Правде. Все вздыхают. "Можем мы без Христа?" – "Не мо-жем!" – все, в один раз! Прихожу домой… Кто шапку картошки принес, кто яичко, кто муки стаканчик. Идешь по базару – говорят: "Спасибо, отец дьякон!" Работаю по садам с ними, за полфунта хлеба, и все меня знают. И Свет Разума поддерживаю. Только теперь постигаю великое – Свет Разума! Все мудрецы посрамлены, по слову Писания. До чего доделали! У-мыИ И приняли кабалу и тьму. А которые не приняли – бежали в Египет от меча Иродова. А Свет-то Разума хранить надо? Хоть в помойке и непотребстве живем, а тем паче надо Его хранить. И только на малых сих надежда, поверьте слову! Мы с вами одиночки, из интеллигенции-то, а все – прохвосты, пересчитайте-ка наших-то! Волосы поднимутся. Об них страшную комедию писать надо, кровавыми слезами. Факты, фак-ты такие, и все запечатлены! Поцеловали печать. Думали – на пять минут только обманно предались, а потом в тинку и паутинку затянулись. И уже во вкус входят! И вот, Господь возложил бремя. Но вот какая история…
Этот самый Иван Иваныч и попал к тому в лапы. А тот бумагу себе у них выправил на проповедь. А те и рады: рас-ка-чивай! Выгоняй "опиум" из народа, Свет-то Разума! В скотов обратим, запрягем и поедем. С "опиумом"-то народ – без страха, а без него – сразу покорятся! Раз понятия Правды нет, тогда все примется, хлеба бы только не лишали! А если еще и селедку дают, – чего! А Ворон-то и рад. Он и плут, и сумасшедший дурак, у него одно засело – под себя покорить… В нем, может, помещик-самодур отозвался, прадедушка какой-нибудь… Я, простите, Ломброзо читал – и думаю, что… наследственность о-чень содействует революции! Говорите – Бакунин? Я вам пятерых здешних насчитаю. Вы Аршина-то прощупайте. Бездна падения! Родовитый, и какие родственники в историю вошли! Так вот. Ворон-то для них – ору-дие!..
Накануне Крещения достал я иеромонаха одного, привезли втайне из Симферополя, рыбаки сложились на подводу. С трудом и вина достали для совершения таинства Св. Евхаристии. У Токмакова запечатано для комиссаров, в на-здраве не дали доктора, из страха: такие-то трусы интеллигенты, предались. А надо все же чистого, вина-то. Да и неверы. А добрые доктора – в чеке сидят. Отслужили обедню. И к самому концу, как с крестным ходом на Иордань идти, на море, смотрю – какой-то мальчишка листочки рассовывает. И мне в руку, на амвон сунул! Напечатано на машинке: "Я, учитель Иван Иваныч Малов, отвергаю Церковь и Крещение и принимаю новое, огнем и духом, сегодня, в 12 часов дня, на море, всенародно, со своей семьей". И тут я возмутился духом и возревновал! Говорю о. иеромонаху: "Нарушим все каноны, предадим анафеме сейчас же, извергнем из лона сами, дабы соблазн парализовать, в назидание пасомым, хоть и собора нет, и время неположенное!" Но иеромонах поколебался: надо увещевать! А какое там увещевать, раз сейчас тот его в свое непотребство совратит?! И как подвели-то для соблазна! Учитель, со всеми, ребятишками, и как раз в самое торжество, когда Животворящий Крест будем всенародно погружать! А в народе смущение, все на меня глядят: что же я не ревную?! Скорбью одолеваем, возмутился! Кадила не удержу. А самолично анафемствовать не могу! Поглядел я на образ Чудотворца Николая. А Он, без свечей и без лампады, строгий! И передалось словно от Него: "Следуй, дьякон, Свету Разума!" И тут-то со мной и вышло… И до сего часу в смятении, не согрешил ли… А в сердце своем решил… А вот, слушайте…
Возглашаю верующим с амвона: "Братие, как и в прежние годы, шествуем крестным ходом на Иордань и освятим воду, и… – туг я голосу припустил, – возревнуем о Господе и будем вкупе, да знамение Кресте Господне на нас!" И пошли. Все. И только тронулись с "Царю Небесный", в преднесении хоругвей, – народу, откуда только взялось! Столько никогда не видал на Иордани. А это через листочки по городу, что учитель новую веру принимает – ихнюю! Так и собрал весь город. Чувствую, что вызван на единоборство! Но только все – под хоругвями. Идем на подвиг. Говорю-шепчу: "Господи, да не постыдимся!" Подбегает ко мне Мишка-рыбак и шепчет: "Решили ему "крещение" показать!" Говорю: "Не предпринимайте сами; а Господь укажет". Укорительно посмотрел на меня, сказал: "Эх, отец дьякон! А мыто думали…" Скрылся он от меня – и опять заявляется: "Должны мы перетянуть! Надо доказать приверженность, чтобы в море попрыгали массой!" А у нас, как вы знаете, есть обычай: когда погружаем крест в море, некоторые бросаются с мола и плывут. Одни кидают деревянные кресты, а плывущие их ловят и плывут с ними к берегу, во славу Креста Господня! И которые приплывут сами – тем всегда бывало от публики приношение. Температура в воде до нуля, а в это Крещение на берегу было до семи градусов мороза. А народ-то сильно отощал, на себя не надеются, до берега-то саженей двадцать! Мишка и шепчет: "Собрали мы призы: пять бутылок вина, пять пакетов листового табаку, два фунта муки и курицу – двенадцать призов. Надо им носы наломать, для славы веры!" Значит, передалось нашим-то, поняли! Но сердце мое смутилось: недостойно сие высоты веры и Света Разума! О вере рвение – и вдруг бутылки вина и табачишко! Веру деньгами укрепляем и дурманом?! А ревность во мне кипит: "Господи, – думаю, – не осуди, не вмени малым сим и мне, скудоумцу, во смертный грех! Как умеем… нет у нас иного инструмента для посрамления язычников! Для малых сих, для укрепления духа ратуем. Ты все видишь, и все Тебе ведомо, до самых грязных глубин, до сухой слезинки, выплаканной во тьме беззвучной! Ведь чисты сердцем, как дети. И хулиганы, и пьяницы, и воры, и убийцы даже, и мучители-гонители есть, а чисты перед Тобою, как стеклышко, перед сиянием Света Разума!" Не на них вина, а на мудрых земною мудростью: до чего довели народ! Со-бою его заслонили, подменили, сочли себе подобным, мудрым их скудельной мудростью! А ему высшая мудрость дарована. Свет Разума, но ключ у него украден, не открыта его сокровищница! И понял я тут внезапно, что такое Свет Разума! Вот, сие… – показал дьякон себе на сердце.
– Мятется во мне, и психологию я знаю, но это превыше всякой ученой психологии! Высший Разум – Господь в сердцах человеческих. И не в едином, а купно со всеми. Это и это, – показал он на голову и на сердце, – но в согласовании неисповедимом. Как у Христа. Ковыль только на целине растет. И укрепился я духом. Сказал Мише: "Ревнуйте, братики, Бог нам прибежище и сила!" Будто и нехорошо? Да червячок-то по-червячиному хвалу поет, а свинья хрюкает! Да будем же хоть и по-свиному возноситься! И до орла. И до истинного подобия Бога-Света… Да как посмотрел на паству-то на свою – страшно и скорбно стало. Рвань та-ка-я, лица у всех убитые, зеленые, в тоске предсмертной. И сколько голодом поморили, а поубивали ско-лько! И все, чувствую, устремлены в упованье на меня: "Подаждь, Господи!" И ропот во мне поднялся: "Куда же, Господи, ведешь нас?! Зачем испытуешь так?"
Вы знаете нашу пристань. Слева, где ресторанчик пустой на сваях, поближе к пристани, поставили они кресло под красным бархатом, и на том кресле, смотрю, сам окаянный сидит, Кребс-то наш, хозяин жизни и смерти, мальчишка, в лаковых сапогах и в офицерской папахе серой, и в светлом, офицерском, полушубке, с кармашками на груди. С убиенного снял себе! Сидит, как бес-Ирод, нога на ногу, развалясь, и курит. На позорище веры православной выехал! И свита его кругом, и трое за ним красных дураков наших, в шлыках и с ружьями. На позорище нашем угнездился. А у самой воды, на камушках, столик под розовой скатеркой, а на столике – бутылка для "причащения" и чурек татарский. И стоит идол тот, в хорошей шубе, с лисьим воротником, морда багровая, в громаднейшей лисьей шапке, как с протодьякона, Ворон-то окаянный, и красным кушаком подпоясан, как купчина, мясник с базара. А сбочку, гляжу: дурак-то наш, интеллигент-то наш скудоумный и скудосердый, учитель Иван Иваныч! Как червь, тощий, длинноногая оглобля согнутая, без шапчонки, плешивенький, ноги голенастые, голые, из-под горохового пальтишка видны. Стоит и дрожит скелетом, на грязное море смотрит, "крещения" дожидается. И татары возле него шумят, пальцами в него тычут, насмехаются. И все его шестеро ребятишек, босые, в пальтишках, жмутся! А его жена, гречанка, кричит на него источно, деток охраняет-вырывает, а он только ладошками взад отмахивается, ушел в себя. А Ворон из книги что-то вычитывает и рукой размахивает, как колдует. А Кребс покатывается на кресле и дым через папаху пускает, ногами сучит.