Всего за 99.9 руб. Купить полную версию
Колобшин - маленький, худой, с длинной серой шеей, с верткой, ужовой головкой, на которой свободно сидела громадного размера фуражка, - говорил все это быстро, словно страшась, что его не дослушают, повторяясь и заглатывая слова.
- Прибедняешься, Алеша, прибедняешься…
- Да где уж прибедняться, Семенович, прибедняться-то где уж, говорю. Мои озера какие? Слышь, что говорю? Какие озера - слезы. Слезы озера, вот. Слышь, что говорю-то, у Савоськи ондатра крупный, шорст глухой. Глухой, говорю, шорст-то у Савоськиного ондатра.
Алеша выпалил все это разом, часто-часто встряхивая головою. Козырек фуражки сползал ему на глаза, и он беспрестанно заталкивал его на темя, но тот снова падал до самого остренького, как у нырка, носика Колобшина, застил глаза.
- Что, больше и не пойдешь на озера?
- Как не пойду? Пойду. Как это не пойти? Прибег, однако, за продуктом. Баба на озерах в палатке. Щас и побегу. Цаю вот попью и побегу. Будешь цай-то, Семенович?
- Буду. А ты когда с озер-то пришел?
- По теми, по теми прибег-то. - Алеша поднялся с корточек, зацепил на пальцы кружки, висевшие на колышках подле кострища. Не сторожась огня, снял чайник, сполоснул кружки кипятком, темные внутри, с отбитой эмалью. - По теми прибег в зимовейку-то. Глянул - ты еще спишь, однако. Беспокоить к чему ли? К чему ли беспокоить? Вздул костерок, однако, - Колобшин подвинул Глохову полную кружку, постелил наземь тряпицу, разложил на ней сухари, крупные, чуть с желтизной куски сахара.
- Кушайте, Семенович!
Пили чай, сдувая пар и обжигая губы о потрескавшиеся, пахнущие горячим железом края кружек. Но еще крепче пахло упревшим теплым хлебом. Алеша мелко ломал сухари и набивал их в чай, так что это уже был не чай, а густая, горячая ржаная кашица. Глохлов пил жадно. Боль в предплечье вроде бы и унялась, но мучила жажда, жаром пекло внутри. Молчали. Выпив три кружки, Глохлов разогрелся, вспотел и, отирая разгоряченное лицо, поблагодарил Алешу.
- Пей ишшо, - угощал Колобшин. - Пей. Сухари бери, сахар. Ты чо, вроде бы нездоровый, а? - Козырек все лез и лез ему на глаза, и Глохлов подумал: "Шапку, что ли, ему подарить? Есть в мешке новая. Да ведь как подарить, обидится…" И ответил запоздало:
- Рана свербит военная, Алеша. Вроде бы застудился я.
- И то жар у тебя, значит? Значит, в Негу, Матвей Семенович?
- В Негу.
- А там?
- А там рекою в обратную до Буньского.
- Ой, не вмерзни, Семенович! Слышь, что говорю-то, не вмерзни, говорю, опять же в нездоровье ты. В Неге-то поспешай, поспешай, стал быть, в обрат. Не задерживайся, слышь, что говорю. Вмерзнешь, паря.
- Обернусь. Гляди, ведра-то какие…
- Оно конечно, да, но кто знает. Схватит - и ледок. А ледок цепок, слышь, что говорю, цепок. Льдинка к льдинке - тропка зимке. Слышь, что говорю, вмерзнуть просто, говорю. А там, кто знает! Ведра конечно, оно конечно, да…
Алеша свернул толстую, в ладонь длиною папиросу. Долго слюнил ее и оглаживал, вынул из костра крупный уголек, раздул его в ладони и, роняя в пригоршню затлевшие крошки табака, не торопясь, прикурил.
- Ты что, огня-то не чувствуешь? - спросил Глохлов, кивнув на все еще бархатно пламеневший в руке Алеши уголек.
- Не. У меня антиресу в руках никакого давно нет. Нет, говорю, антиресу, не леагирут. Во! - Он спокойно черпанул пригоршней горячие угли из костра. Покатал их неторопливо и сбросил в огонь, отряхнув, словно от пыли, ладони.
Руки у Алеши в кистях были взбухшие, с крупно округленными суставами. Сквозь прочернелую, словно бы обуглившуюся, грубую кожу проступала болезненная огневица.
- По ночам-то ноют? - участливо спросил Глохлов.
- Не. Я их, Семенович, не чую. Не чую их я. Толико когда, слышь, что говорю, когда в воду - то ломит, ломит, никаких силов нет, как ломит. Налью ишшо? А? - Колобшин поднял с углей чайник.
- Пожалуй, налей, - согласился Глохлов. Ему почему-то подольше хотелось посидеть с этим человеком, послушать его быструю, сбивчивую речь. - Может быть, тебе сменить озера-то?
- Что вы, что вы, Матвей Семенович! - как-то разом вскинулся Алеша и даже чуть привстал, замахал руками и еще яростнее затолкал спадающую на нос фуражку. - Что вы! Что вы! Да спокон веку это наши с бабой озера-то. И места, места, слышь, что говорю, это спокон веку наши…
- Так ведь сам говоришь - некормовитые они, озера-то.
- А что сделаешь? Каки есть, каки есть. Нет, нет, ты уж не обижай, не обижай, слышь, что говорю. - У Алеши на глазах выступили вдруг слезы. - Не прогоняйте, не прогоняй, Матвей Семенович, с места-то. Слышь, что говорю, о чем прошу-то вас, не сгоняйте с места. Она насиженная, места наша.
Алеша, пошарив за пазухой, достал истертый до рыбьей чешуи, перетянутый резинкой портмоне и, развернув его, тянул уже Глохлову пообтрепавшуюся бумагу с фиолетовым пятном печати.
- Вот оно и разрешение, разрешение вот оно. Полной формы, Матвей Семенович, на наши, слышь, что говорю, на наши угодия…
- Да не надо мне бумаг, Алеша. Забыли наш разговор! - И Глохлов протянул руку, чтобы проститься.
Рука у Колобшина была холодная, словно бы неживая.
Алеша вдруг заспешил, засобирался. Было все еще рано, и полусвет синевою окутывал тайгу, травы, реку, и все вокруг было словно бы смазанным, нерезким, и только неправдоподобно ясной была даль над головою.
Глохлов кинул на плечо вещмешок, подхватил полушубок и, попрощавшись с Колобшиным, пошел к реке. У обрыва, куда с крутого яра сбегала тропинка, остановился, полной грудью вдохнул острый воздух, оглянулся.
От зимовья по желтой, чуть выбеленной утренником мари к Ближним озерцам спешил, чуть подпрыгивая на шагу, Колобшин. Издали его фигурка была очень похожа на кузнечика - кузнечика в фуражке. Глохлов подумал, что до Ближних озерец Алеша доберётся только к сумеркам.
На реке, в улове, где с вечера оставил лодку, тихонечко похрустывала вода - мелкие, невидимые иглы льда пристыли в затишке к борту казанки и теперь ломались под шагом.
"Со дня на день и сало рекою попрет, а там и шуга", - подумал Глохлов и пристально глянул вверх по реке. Заберегов еще не было, но белая граница зазимка лежала у самой воды. И вода нынче была тревожнее, темнее и гуще, нежели вчера.
Ведока осталась далеко позади. Высоко поднявшееся солнце было не по-осеннему горячим. Сошел иней, высохли травы, и тайга, упарившись в последнем тепле, противостояла нездешним холодам, дыша на реку запахом разогретых смол, пересохших ягод, запахом палой листвы и хвои.
Медленно плыли назад берега, успокоенно шелестела вода под днищем лодки. Глохлов задумался.
Думал он о Колобшине, о простоте человеческой, о своей жизни, которая прошла в занятиях трудных и неприятных. Всю жизнь Глохлов очищал землю от людских отбросов. Сначала, совсем еще мальчишкой, на фронте, потом в милиции. Мотался по самым глухим закоулкам Сибири, по Северу мотался. Везде находилось для него дело. К нему стучали в окошко ночами, просили, требовали, жаловались, умоляли выручить, спасти. И он помогал, спасал, содействовал, жалел, негодовал, карал, наказывал и жил с вечно тревожным и занятым чужими заботами сердцем.
Как-то, лет десять уже прошло, встретился в областном центре с геологом Алексеем Николаевичем Многояровым. Потом Многояров прилетел ненадолго в Буньское. В следующем году зимою прожил два месяца в тайге с эвенками, с тех пор и подружились они. Зимой переписывались. Дуся - жена Глохлова - тоже писала жене Многоярова - Нине, та всегда отвечала ей. Они чем-то были похожи друг на друга, эти две очень разные женщины. Пожалуй, своей самопожертвенностью, иначе и не назовешь их жизнь с людьми, которые вечно заняты работой и дома бывают не по обещанию даже, а случайно.
Так думал начальник районного отдела милиции майор Глохлов. Начальник - солидно сказано, отдела-то - два участковых, пожарный инспектор, начальник паспортного стола и четыре рядовых, сам себе следователь, сам оперуполномоченный. А в районе семьдесят три тысячи квадратных километров… И чего только не происходит тут!..
Вспомнился охотник-эвенк Егорша Каплин. Было тогда ему за семьдесят - на всю округу лучший охотник.
Каплин человек трезвый, рассудительный. Одним словом, работник.
В то время замечать стали люди в тайге что-то неладное. Начали пропадать из лабазов продукты, кое-кто по промысловому времени недосчитывался в капканах зверя, из чумов тоже исчезала добыча. У таежных людей сыск короткий. Вышел он на Ваньку Американца - гулевого, болтливого эвенка. Ванька больше, чем в тайге, в селах толкался. Подойдет к незнакомому человеку, если такой в селе окажется, обязательно спросит:
- Ты меня знаешь?
- Нет.
- Я Ванька Американец! Американский шпион.
Так и звали его по всей округе, забыв настоящую фамилию.
А он пил, дурачился, жил людской добротой и жалостью. Мог бы он быть хорошим охотником, хаживал каждый год на медведей, мастерски выделывал их шкуры. По-черному, из-под полы, продавал соболей. А потом начал Ванька поворовывать, и чаще всего у таежных людей. В селах боялся, народ по Авлакану живет суровый.
Начал Американец у своих таежных людей поворовывать. Его увещевали, предупреждали: "Брось, Ванька! Брось!"
И говорил с ним Глохлов, но Ванька только склаблился:
- Докажь, нашальник! Ванька Американец ты ловил?