"То-то, мол, мать моя, и есть, что "не подумала". И все-то вот вы так-то об этом не думаете!.. А надо думать. Когда б ты подумала-то да рассудила, так, может быть, и много б чего с тобой не было".
Она таки тут ух как засмутилась! Заскребло, вижу, ее за сердчишко-то; губенки свои этак кусает, да и произносит таково тихонечко: "Он, - говорит, - мне кажется, совсем не такой был".
"Ах вы, - подумала я себе, - звери вы этакие капустные! Сами козами в горах так и прыгают, а муж хоть и им негож, так и другой не трожь". Не поверишь ты, как мне это всякий раз на них досадно бывает. "Прости-ка ты меня, матушка, - сказала я ей тут-то, - а только речь твоя эта, на мой згад, ни к чему даже не пристала. Что же, - говорю, - он, твой муж, за такой за особенный, что ты говоришь: не такой он? Ни в жизнь мою никогда я этому не поверю. Всё, я думаю, и он такой же самый, как и все: костяной да жильный. А ты бы, - говорю, - лучше бы вот так об этом сообразила, что ты, женщиной бымши, себя не очень-то строго соблюла, а ему, - говорю, - ничего это и в суд не поставится", - потому что ведь и в самом-то деле, хоть и ты сам, ангел мой, сообрази: мужчина что сокол: он схватил, встрепенулся, отряхнулся, да и опять лети, куда око глянет; а нашей сестре вся и дорога, что от печи до порога. Наша сестра вашему брату все равно что дураку волынка: поиграл, да и кинул. Согласен ли ты с этой справедливостью?
Ничего не возражаю.
А Домна Платоновна, спасибо ей, не дождавшись моего ответа, продолжает:
- Ну-с, вот и эта, милостивая моя государыня, наша Леканида Петровна, после таких моих слов и говорит: "Я, - говорит, - Домна Платоновна, ничего от мужа не скрою, во всем сама повинюсь и признаюсь: пусть он хоть голову мою снимет".
"Ну, это, - отвечаю, - опять тоже, по-моему, не дело, потому что мало ли какой грех был, но на что про то мужу сказывать. Что было, то прошло, а слушать ему про это за большое удовольствие не будет. А ты скрепись и виду не покажи".
"Ах, нет! - говорит, - ах, нет, я лгать не хочу".
"Мало, - говорю, - чего не хочешь! Сказывается: грех воровать, да нельзя миновать".
"Нет, нет, нет, я не хочу, не хочу! Это грех обманывать".
Зарядила свое, да и баста.
"Я, - говорит, - прежде все опишу, и если он простит - получу ответ, тогда и поеду".
"Ну, делай, мол, как знаешь; тебя, видно, милая, не научишь. Дивлюсь только, - говорю, - одному, что какой это из вас такой новый завод пошел, что на грех идете, вы тогда с мужьями не спрашиваетесь, а промолчать, прости господи, о пакостях о своих - греха боитесь. Гляди, - говорю, - бабочка, не кусать бы тебе локтя!"
Так-таки оно все на мое вышло. Написала она письмо, в котором, уж бог ее знает, все объяснила, должно быть, - ответа нет. Придет, плачет-плачет - ответа нет.
"Поеду, - говорит, - сама; слугою у него буду".
Опять я подумала - и это одобряю. Она, думаю, хорошенькая, пусть хоть по-первоначалу какое время и погневается, а как она на глазах будет, авось опять дух, во тьме приходящий, спутает; может, и забудется. Ночная кукушка, знаешь, дневную всегда перекукует.
"Ступай, - говорю, - все ж муж, не полюбовник, все скорей смилуется".
"А где б, - говорит, - мне, Домна Платоновна, денег на дорогу достать?"
"А своих-то, - спрашиваю, - аль уж ничего нет?"
"Ни грошика, - говорит, - нет; я уж и Дисленьше должна".
"Ну, матушка, денег доставать здесь остро".
"Взгляните, - говорит, - на мои слезы".
"Что ж, - говорю, - дружок, слезы? - слезы слезами, и мне даже самой очень тебя жаль, да только Москва слезам не верит, говорит пословица. Под них денег не дадут".
Она плачет, я это тоже с нею сижу, да так промеж себя и разговариваем, а в комнату ко мне шасть вдруг этот полковник… как его зовут-то?
- Да ну, бог там с ним, как его зовут!
- Уланский, или как их это называются-то они? - инженер?
- Да бог с ним, Домна Платоновна.
- Ласточкин он, кажется, будет по фамилии, или как не Ласточкин? Так как-то птичья фамилия и не то с люди, не то с како начинается…
- Ах, да оставьте вы его фамилию в покое.
- Я этак-то вот много кого: по местам сейчас тебе найду, а уж фамилию не припомню. Ну, только входит этот полковник; начинает это со мною шутить, да на ушко и спрашивает:
"Что, - говорит, - это за барышня такая?"
Она совсем барыня, ну, а он ее барышней назвал: очень она еще моложава была на вид.
Я ему отвечаю, кто она такая.
"Из провинции?" - спрашивает.
"Это, - говорю, - вы угадали - из провинции".
А он это - не то как какой ветреник или повеса - известно, человек уж в таком чине - любил, чтоб женщина была хоть и на краткое время, но не забымши свой стыд, и с правилами; ну, а наши питерские, знаешь, чай, сам, сколько у них стыда-то, а правил и еще того больше: у стриженой девки на голове волос больше, чем у них правил.
- Ну-с, Домна Платоновна?
"Ну, сделай, - говорит, - милость, Домна Панталоновна", - у них это, у полковых, у всех все такая привычка: не скажет: Платоновна, а Панталоновна. - "Ну-с, - говорит, - Домна Панталоновна, ничего, - говорит, - для тебя не пожалею, только ограничь ты мне это дело в порядке".
Я, знаешь, ничего ему решительного не отвечаю, а только бровями этак, понимаешь, на нее повела и даю ему мину, что, дескать, "трудно".
"Невозможно?" - говорит.
"Этого, - говорю, - я тебе, генерал мой хороший, не объясняю, потому это ее душа, ее и воля, а что хотя и не надеюсь, но попробовать я для тебя попробую".
А он сейчас мне: "Нечего, - говорит, - тут, Панталониха, словами разговаривать; вот, - говорит, - тебе пятьдесят рублей, и все их сейчас ей передай".
- И вы их, - спрашиваю, - передали?
- А ты вот лучше не забегай, а если хочешь слушать, так слушай. Рассуждаю я, взявши у него эти деньги, что хотя, точно, у нас с нею никогда разговора такого, на это похожего, не было, чтоб претекст мне ей такой сделать, ну только, зная эти петербургские обстоятельства, думаю: "Ох, как раз она еще, гляди, и сама рада, бедная, будет!" Выхожу я к ней в свою в маленькую комнатку, где мы сидели-то, и говорю: "Ты, - говорю, - Леканида Петровна, в рубашечке, знать, родилась. Только о деньгах поговорили, а оне, - говорю, - и вот оне", да бумажку-то перед ней и кладу. Она: "Кто это? как это? откуда?" - "Бог, - я говорю, - тебе послал", - говорю ей громко, а на ушко-то шепчу: "Вот этот барин, - сказываю, - за одно твое внимание тебе посылает… Прибирай, - говорю, - скорей эти деньги!"
А она, смотрю, слезы у нее по глазам и на стол кап-кап, как гороховины. С радости или с горя - никак не разберу, с чего эти слезы.
"Прибери, - говорю, - деньги-то да выдь на минутку в ту комнату, а я тут покопаюсь…" Довольно тебе кажется, как я все это для нее вдруг прекрасно устроила?
Смотрю я на Домну Платоновну: ни бровка у нее не моргнет, ни уста у нее не лукавят; вся речь ее проста, сердечна; все лицо ее выражает одно доброе желание пособить бедной женщине и страх, чтоб это внезапно подвернувшееся благодетельное событие как-нибудь не расстроилось, - страх не за себя, а за эту же несчастную Леканиду.
- Довольно тебе этого? Кажется, все, что могла, все я для нее сделала, - говорит, привскакивая и ударяя рукою по столу, Домна Платоновна, причем лицо ее вспыхивает и принимает выражение гневное. - А она, мерзавка этакая! - восклицает Домна Платоновна, - она с этим самым словом - мах, безо всего, как сидела, прямо на лестницу и гу-гу-гу: во всю мочь ревет, значит. Осрамила! Я это в свой уголок скорей; он тоже за шапку да драла. Гляжу вокруг себя - вижу, и платок она свой шейный, так, мериносовый, старенький платчишко, - забыла. "Ну, постой же, - думаю, - ты, дрянь этакая! Придешь ты, гадкая, я тебе этого так не подарю". Через день, не то через два, вернулась это я к себе домой, смотрю - и она жалует. Я, хоть сердце у меня на ее невелико, потому что я вспыльчива только, а сердца долго никогда не держу, но вид такой ей даю, что сердита ужасно.
"Здравствуйте, - говорит, - Домна Платоновна".
"Здравствуй, - говорю, - матушка! За платочком, что ли, пришла? - вон твой платок".
"Я, - говорит, - Домна Платоновна, извините меня, так тогда испугалась".
"Да, - говорю ей, - покорно вас, матушка, благодарю. За мое же к вам за расположение вы такое мне наделали, что на что лучше желать-требовать".
"В перепуге, - говорит, - я была, Домна Платоновна, простите, пожалуйста".
"Мне, - отвечаю, - тебя прощать нечего, а что мой дом не такой, чтоб у меня шкандалить, бегать от меня по лестницам, да визги эти свои всякие здесь поднимать. Тут, - говорю, - и жильцы благородные живут, да и хозяин, - говорю, - процентщик - к нему что минута народ идет, так он тоже этих визгов-то не захочет у себя слышать".
"Виновата я, Домна Платоновна. Сами вы посудите, такое предложение".
"Что ж ты, - говорю, - такая за особенная, что этак очень тебя предложение это оскорбило? Предложить, - говорю, - всякому это вольно, так как ты женщина нуждающая; а ведь тебя насильно никто не брал, и зевать-то, стало быть, тебе во все горло нечего было".
Простить просит.
Я ей и простила, и говорить с ней стала, и чаю чашку налила.
"Я к вам, - говорит, - Домна Платоновна, с просьбой: как бы мне денег заработать, чтоб к мужу ехать".
"Как же, мол, ты их, сударыня, заработаешь? Вот был случай, упустила, теперь сама думай; я уж ничего не придумаю. Что ж ты такое можешь работать?"
"Шить, - говорит, - могу; шляпы могу делать".