Действительно, это была станция Зима, в глуши Сибири. Длинная, низенькая казарма, с поленницами дров, с голыми лиственницами, с мужиками в лохматых шапках и треухах. Я подумала: неужели и тут, сегодня, в Светлый День, будут кричать обычное, ужасное? И увидала, что из своего купе вышел "почетный", ткач иванововознесенец, что-то прожевывая. Неужели он опять про свое – "ломайте ноги"? Он спросил пробегавшего товарища: "начинать, что ль?" Тот удержал его: "нет соответствующего настроения толпы… что-то тут случилось, кого-то укокошили… до следующей остановки лучше".
Кто-то вбежал и крикнул:
– Слышали, какой ужас? Уголовные каторжане ночью вырезали целую семью! Ну да, на самой этой станции, вон, тот домик, красноватый… семеро душ хватили! Народ весь там, какие уж митинги.
Я слушала, потрясенная. Слышала: "вырезали, семеро душ, домик…" – и эти слова, без смысла, проскакивали в звоне, в пасхальном трезвоне-перезвоне. Этот звон показался мне страшным, кроваво-красным. Я бросилась из вагона, побежала в звоне… слышала – "всё залито… даже детей не пощадили…"
Случилось то, что сибирский мужик, на той же Зиме определил буквально по-пушкински: "грех кровавый". Так я и записала.
В метельную ночь, первую революционно-пасхальную ночь России, в конце марта 1917 года, в глуши Сибири, на станции Зима пущенные на волю каторжане вырезали семью товарного машиниста, семеро душ, считая с заночевавшим неизвестным солдатиком: молодую жену, подростка-свояченицу, мальчика и двух девочек и прапорщика-шурина. Вырезали двое болтавшихся с вечера "матерых", двое "волков из тайги". Зарезали, ограбили и пропали в метельной ночи.
Ходило по вагонам:
– Слышали, товарищ… вырезали семью… семеро душ…
Все слышали, многие даже видели, и вряд ли понимали, что случилось. Весь день тот я пролежала в своем купе. "Кровавый грех" представился мне ясным знаком, знаком в пути, – нашему поезду Свободы: "Вот смотрите!".
Не смотрел никто. Поезд в грохоте шел к России, к ее сердцу.
Апрель, 1937 г.
Париж
Публицистика
<Заявление>
В петроградской "Правде" от 20 мая, в объявлении о подписке на журнал "Петроград", в перечне сотрудников значится, между прочим, и – "Иван Шмелев".
Я, Иван Шмелев, заявляю:
Отношения к журналу "Петроград", как и ко всем, вообще, газетам и журналам Р.С.Ф.С.Р., не имею, о существовании журнала узнал впервые и мое причисление к сотрудникам его могу объяснить лишь самовольством объявителей.
Прошу русские газеты перепечатать это заявление.
2 июля 1923 г.
Трасс (Альп Миритим)
(Последние новости. 1923. 5 июля. № 982. С. 2; Дни. 1923. 10 июля. № 209. С. 5)
Слово о "Татьяне"
Думали ли когда-нибудь питомцы Московского и прочих русских университетов, что придет пора, когда они в мировом городе, в Париже, будут править как бы поминки по русскому просвещению?!
Вряд ли думали.
И еще меньше могли думать, что будут править эти поминки – тризну в стенах российского посольства!
Русские студенты, русские профессора… – и такие аристократические, такие высокопоставленные стены, еще таящие на своих зеркалах отражения государей, князей, министров, послов, – всех тех, кого русское общество обычно противополагало свободному просвещению, против кого бунтовало, кого критиковало, винило, и… даже убивало!.. И вот, роковые пути привели многих и многих представителей этого образованного общества из родной страны на чужбину и трагично поставили их с глазу на глаз с осколками от России, во всех землях, – с православными русскими храмами, с русскими домами, с русскими кладбищами, порогами и стенами русскими, с намекающими знаками России и от России, на чем как бы лежат ее ответы, где хранятся еще воспоминания о ее величавом прошлом. Крутит русский водоворот около русской церкви, и здесь, на Гренелль, и всюду, где осталась хотя бы только русская вывеска. Знаменательные пути, внушительные итоги!
Над этим очень и очень подумать следует.
Питомцы русских университетов, – многие-многие, – вне России. Былые храмы наук и среди них – старейший, храм под покровом Великомученицы Татьяны, – где?!. В этот день, 12 русского января, мы вспоминаем Татьяну нашу, всегда юную, прекрасную Татьяну, которую я невольно связываю с пушкинской, – с милой и чистой девушкой русской, с женственностью России, – с самой Россией. И вспоминаются мне "вещие", полные грусти и укоризны кроткой, слова:
Онегин, я тогда моложе,
Я лучше, кажется, была,
И я любила вас; и что же?
Что в сердце вашем я нашла,
Какой ответ?
Вот над этим-то ответом подумать следует. Да, конечно, и думают. Я не остановлюсь здесь на всестороннем освещении этого "ответа". Я лишь коснусь тех общих причин, в недрах духа русской интеллигенции лежавших, – ложных шагов, которые способствовали тем роковым путям, что привели нас под стены русские во французском граде…
Стены Московского университета, дом Татьяны – остался в Москве, на Моховой, быть может даже и не Моховой теперь… а св. Татьяна, – сорвана, вырвана, выдрана, и ниша ее пуста. Души ее там уже давно нет, она еще раньше ушла куда-то и где-то живет – до времени. А помните – на круглом фронтоне, на угловом, золотые слова, выложенные русской вязью: "Свет Христов просвещает всех"?! Их тоже нет. Сбиты золотые слова, замазаны их гнезда, но можно еще читать о "свете" – по их следкам. Погас Свет – и уже нет просвещения!
Да почему ж так вышло?!
Много было причин тому. Историки и общественники в них разбираются посильно и, может быть, разберутся. Я не историк и не общественник. Я лишь участник и наблюдатель жизни. И я приглашаю вас, представителей широких слоев русской интеллигенции, целомудренно заглянуть в себя, повнимательнее вглядеться в прошлое и, быть может, покаяться. Я лишь обще коснусь того, что связано тесно с русским просвещением, с… "Татьяной" прошлого.
Помните вы скучное, длинное-длинное, желтоватое, с мутноватыми окнами, здание… так называемого "экзерциргауза", николаевского Манежа? той, для студентов, постоянной гауптвахты, – и только гауптвахты! – которое так удручало глаза, ловившие только дали? Этот манеж, действительно, закрывал дали. Не манежем он был, конечно, не историческим зданием, – в деталях очень красивым, если внимательно присмотреться, – для ловивших дали: это был важный символ! И этот символ мешал… – "прорывам"! Он закрывал и дали, и, к сожалению, русский Кремль! Смотреть не хотели из-за него, поверх его! "Да где же дали?" – кричали сердца студентов. "Через манеж – в дали!" – "В дали, в чужие дали!" – призывно звали профессора. И вот… – и попали в дали…
Хорошо уноситься в дали, когда все твое при тебе, когда можешь из далей к себе вернуться!
Этот "манеж" мешал… Он прямо не пускал в дали. Да, он часто вбирал в себя, в себе удержать хотел, хотел охладить, сдержать. И не всегда был не прав. И только ли манежем он был, скучным "экзерциргаузом"? Позвольте… припоминаю. В нем бывали и народные гулянья, правда, с городовыми… – но q городовыми, пожалуй, и не всегда плохо? В нем обучалась и русская армия, та, что помогала защищать русский чудесный Кремль, яркий российский символ, и даже – дали! В нем бывали богатые выставки российского хозяйства. В нем были и чудесные архитектурные детали, и удивительно вольный свод, – без единой подпорки раскатившегося пролета, чудо строительной техники, – поражавший и европейский глаз. Правда, – казенная, но все же была и церковь, очень уютная простотой. Правда, он останавливал разбегавшиеся по далям взгляды…
Я далек от того, чтобы воспевать гимн "манежу": я только хочу сказать, что он иногда был нужен.
Русская мысль и русская наука всегда устремлялись в дали. И часто не замечали и не ценили ближайшего. А ближайшее было – сама Россия, увязанная жилами всего русского народа, чудесной его историей. Мы слишком всегда хотели… Европы! в Европу – поверх России. В Европу далей. Мы слишком были нетерпеливы. Мы проглядели многое. Мы знали Европу больше, чем Россию, чем сама знает себя Европа. Мы пробежали мимо Кремля, мы наскоро проглядели национальное, не ухватив с корнями, легкодушно отдали прошлому и… докатились до интернационала. И потеряли свою "Татьяну".
Вспомните вы университеты… Кто захватывал молодежь? Тот, кто уводил ее к далям, и чуждым, и неизвестным; кто иногда обрывал молодые корни, углублявшиеся в родную почву. Кто легко завоевывал юные души? Те, кто был предельный и запредельный. Вспомните молодые годы. Я не назову имена, – пусть носители их почивают или пребывают с миром. Но многие из них могут сказать, что они учили любить Россию, не народ-Россию, не трудовую, классовую Россию, а Родину-Россию, ее прошлое, настоящее и будущее, огромное и таинственное Нечто, мистическое, Россию, как выразительницу нашего, общерусского, – Душу нашу? Я таких не помню. Разве Ключевский только… Да, он умел выпукло показать наше, душу России нашей, и его талант, его крепкое чувство русского освежали молодые сердца, быть может уже предчувствовавшие, что скоро она утратится, Россия наша. К нему бежали, его аудиторию переполняли… Но это были миги. Его принимали постольку поскольку… Многие ли принимали в душу его неисчерпаемую до глубины речь-слово – "Преподобный Сергий Радонежский"? Многие ли вслушивались с трепетом в его пророческое предостережение? многие ли соглашались, когда сказал он о том страшном, что впереди, когда перестанут черпать из величайшей сокровищницы духа народного, когда погаснут лампады над великой гробницей Угодника?