Борис Пильняк - Собрание сочинений. Том 1. Голый год стр 9.

Шрифт
Фон

– Пентаграмма, – сказал Семен Матвеев и стал у стола, опираясь рукою о глобус. – Клянись: пентаграмма, ей-черту! И открою великую тайну.

– Ты про что? – спросил Сергей Сергеевич.

– Клянись: пентаграмма, ей-черту! И открою великую тайну. Зришь, что творится в России?

– Известное дело – хамодержавие, голод, разбой, – что творится!.. – ответил Сергей Сергеевич. – Свинина – семьдесят пять! Что творится?! Россия кверх ногами ходит. – Сергей Сергеевич улыбнулся. – Ты вот пойди, купи-ка мне колбасы копченой! хе-хе! – Сергей Сергеевич желчно повеселел: – Хо-хо!.. Андрей, Андрей-то как! – "пожалуйте во второй этаж!" Хо-хо!.. Видал?!. Хо-хо!

– Постой! – воскликнул Семен Матвеев Зилотов и стукнул рукою по глобусу. – Россия против всего мира? В России голод, смута, смерть? – и будет двадцать лет!.. Клянись, – познаешь тайну!..

Сергей Сергеевич желчно повеселел.

– Ну, что?! – клянусь!

– Клянись: ей-черту, пентаграмма!

– Клянусь: ей-черту, пентаграмма! Ну, что?!

Семен Матвеев задвигался нелепо, присел на корточки, утвердил равновесие и зашептал:

– Через двадцать лет Россия спасется. В монастыре, из игуменьиной келии, – там теперь Лайтис, товарищ, – есть переход теплый в зимнюю церковь. Во алтаре!

– Ты про что?

– Иностранец – Лайтис, товарищ! Во алтаре! Чрез двадцать лет будет спаситель. Россия скрестится с иностранным народом. Спаситель предается арабским волхвам. Я воспитаю.

– Ты про что?

– Ольгу Семеновну Кунц – с иностранцем Лайтисом. Красавица. Девственница. Кровью алтарь обагрится. А потом все сгорит, и иностранец, – огнем!

– Ты про что? хочешь мстить за Волковича? –

Сергей Сергеевич спросил серьезно и тихо.

– Нет, Россию спасти!

(…И тогда из подворотен смотрит солдатскими пуговицами: Китай, Небесная Империя…)

– Ну, а Ольга Семеновна причем?

– Ольга Семеновна – девственница! Красавица.

– Да ты про что? с голоду, что ли? Ты бы, вместо снадобий, щи бы варил!.. Уж пора!..

– Слушай! Зри!

Семен Матвеев Зилотов взял со стола толстую книгу и стал читать:

"Кто дерзнет разрешить от всех преступлений, которые век наш позорят, от всех пороков, распространяющих повреждение в государствах, от всех неустройств, общих и частных, которые общество воздыхать принуждают? – от недра праха даже до величия дневного светила, все приводит к познанию независимого Виновника, держащего цепь существ, и который един есть начало оных. Все вещает в одно же время душе, разуму, а особливо внутреннему чувствованию, которое вопрошающего его никогда не обманывает. Чем более мы собираем свои мысли, тем вящше примечаем сей знак неограниченной власти, сию печать величества, изображенную со всех сторон и на всех предметах!"

Жил Семен Матвеев подобно раку-отшельнику, и подвал его был его раковиной: стоило Семену Матвееву махнуть на печке ногой – и валенок летел в угол, стоило махнуть второй ногой – и второй валенок становился в углу рядом с первым; стоило Семену Матвееву неловко двинуться на печке, и посыпались бы рассохшиеся кирпичи, и никогда этого не бывало, ибо Семен Матвеев Зилотов даже во сне привык лежать необыкновенным вопросительным знаком; – стоило Семену Матвееву среди ночного мрака пожелать иметь при себе "Пентаграмму, или Масонский знак, перевод с французского", – он свешивался с печки и безошибочно брал со стола "Пентаграмму" и наощупь знал страницы.

Серая рассветная муть сползла с земли, загорелся день, яркий-жаркий. Серые туманы ушли в небо. Сергей Сергеевич поднялся к себе наверх. Оленька Кунц уже встала, плескалась водой, плескаясь, было запела:

В том саду, где мы с вами встретились…

– но вспомнила о товарище Лайтисе и обиженно замолчала. Сергей Сергеевич на таганке варил себе кофе из жженой ржи и, притворив поплотнее дверь, достал откуда-то из потайного места кусочек сахара и кусочек сыра; кофе же пил, разостлав на столе салфетку. После кофе, закурив папиросу, Сергей Сергеевич брился, надевал чесучовый пиджак с разъеденными потом подмышниками; затем шел на службу в сберегательную кассу, где каждое первое число писал в "Ведомостях" о том, что "операций за истекший месяц не происходило" и "вкладов не поступало". Перед службой Сергей Сергеевич заходил в некий домок, где меняли запонки на масло; на службе, в зное, жужжали мухи, и Сергей Сергеевич, обливаясь потом, играл с помощником в преферанс с болваном; после службы Сергей Сергеевич ходил в советскую столовую, брал в судке домой обед, дома обедал, снова разостлав салфетку, после обеда спал и в сумерки шел на бульвар прогуляться.

– Нечто философическое о возрождении, и:

– Смерть старика Архипова, –

другого начетчика, – этим же рассветом.

Серою нечистою мутью зачинался рассвет. На рассвете заиграл на рожке пастух скорбно и тихо, как пермский северный рассвет. И огородник Иван Спиридонович Архипов встал у себя под горой с пастушьим рожком, из глиняного рукомойника тщательно мылся Иван Спиридонович на крылечке, затем, засучив рукава сюртука своего, доил в коровнике корову, – и не пошел, не в пример другим дням, на гряды.

Мутью зачинался рассвет. В черной избе у Ивана Спиридоновича, в комнате, где можно чертить затылком по потолку, и с приземистыми оконцами, стоял письменный ореховый секретер (верно сползший с чердака волковичевского дома, волковичевский же дом как раз над головой на горе стоял, и происходили Архиповы от волковичевских дворовых), и диван стоял кожаный, на котором, не раздеваясь, спал всегда Иван Спиридонович. Запалив две свечи на столе, отчего рассвет за оконцами посинел, сел Иван Спиридонович к столу и, в очках, с лицом худым и хмурым, читал толстую медицинскую книгу. – В рассвет же проснулся на чистой своей половине и сын Архип, в кожаной куртке пришел бодро на кухню, пил, стоя, молоко и ел ржаной хлеб. Отец книгу оставил, ходил около, не по-старчески прямо, как всегда, руки заложив за спину.

– Медицина, как думаешь, – можно ей доверять? – спросил старик безразлично и вгляделся пристально в окно.

– Медицина – наука. Можно. А что?

– Так. Книгу у Данила Александрыча брал, листовал… Жары-то, жары какие!. Тоже, думаю, можно, – Иван Спиридонович постоял у окна, пристально всмотрелся в холм с Кремлем и волковическим домом, сползшим парком под самый обрыв.

В рассвет же ушел Архип в исполком, а старик в своей комнате прилег на диван, – как никогда, – не стал готовить похлебки. И лишь когда уходил сын, подходил Иван Спиридонович к окну и долго провожал сына взглядом, и в глазах, впалых и хмурых, были тогда печаль и нежность. А в девять (половина седьмого по солнцу) Иван Спиридонович, переменив старый сюртук на новый, валенки сняв, белый плат обмотав вокруг шеи и по уши надвинув картуз с клеенчатым козырьком, пошел в больницу к доктору Невленинову. Дорога вверх шла через рощицу, пахло здесь сыростью и черемуховой вязью. Черемуховую ветвь наклонил к себе Иван Спиридонович, упали капли росы. Иван Спиридонович оторвал кустик, понюхал листья, растер их меж пальцев и сказал вслух, задумчиво и хмуро:

– Все же жизнь – прекрасная вещь.

И так с кустиком и шел до больницы, обсаженной веселыми елочками. В больнице сидел в кабинете доктора Невленинова, за письменным столом, как у себя, неподвижно, положив локти на белую клякс-бумагу. Даниил Александрович пришел с Натальей Евграфовной, и Наталия Евграфовна в белом платье стала тихо в стороне у окна.

– Ты меня знаешь, Данил Александрыч, со мной говорить надо прямо, – Иван Спиридонович заговорил первым не здороваясь. – Делал исследование? Рак?

– Рак, – ответила Наталья Евграфовна.

– И ошибки в этом нет?

– Нет, мы проверили тщательно.

– Стало быть, рак!

– Да.

Иван Спиридонович скрестил узловатые свои пальцы, усмехнулся хмуро, помолчал.

– Так… Книгу твою почитал я, Данил Александрыч. Там сказано, что рак в желудке – болезнь неизлечимая. То есть, стало быть, смерть.

– Можно сделать операцию, – ответила тихо Наталья Евграфовна.

– Можно сделать, совершенно верно. Только это поллеатив-с, сами вы знаете, – говорил все время Иван Спиридонович, обращаясь к Даниилу Александровичу. – Сделаете вы мне операцию, а через два месяца снова делать надо. На старости лет мне мучиться трудно. Да и года, довольно! – Иван Спиридонович помолчал. – Ведь сам ты, Данил Александрыч, знаешь… Да… – и замолчал, поперхнувшись.

Был тут один момент нехороший. Иван Спиридонович зорко следил за глазами Даниила Александровича, и глаза эти, серые, большие, на старческом лице, печальные и милые вдруг ушли куда-то от темных глаз Ивана Спиридоновича; Иван Спиридонович высоко поднял свою голову, был на шее у него белый платок вместо галстука, и показался платок этот –

– Ну, прощайте, одначе!..

– А как пищу вы принимаете? – спросила, поспешила спросить Наталья Евграфовна.

– Молоко, то есть? Стакан в день выпиваю. Вам на прием надо одначе!.. Прощайте!

– Нет, погоди, не спеши, Иван!

– Нет, прощай, Даня! Всего тебе лучшего!

Это всеми троими было сказано сразу. И было это нехорошо.

Даниил Александрович оставлял Ивана Спиридоновича, но тот нe остался, заторопился. Лишь в прихожей, насунув картуз, повернулся Иван Спиридонович поспешно, сжал крепко руку Даниила Александровича и поцеловал его.

– Смерть ведь. Дай еще поцелую!

На глаза Ивана Спиридоновича навернулись слезы, Даниил Александрович крепко прижал его к себе. Через прихожую прошла Наталья Евграфовна, Иван Спиридонович отвернулся к стене, сказал глухо:

– Старики мы, молодым место надо. Пусть поживут!

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

Популярные книги автора