Однажды, когда с лица Ивана Лукича уже сошла припухлость от пчелиных укусов, гулял Почечуев по родной деревенской улице в нарядной городской "бобочке" с отложным воротником. И встречает тут розовую Маню. Студентку физкультурного техникума. Старушки местные, глядя на ее купальник, беззубо посвистывают:
- С-срамота! Бес-ссовестна!
Оно конечно... Девка яркая, по глазам бьет, кровь в сосудах будоражит, как реактив химический. Того гляди, пена через край пойдет! У зрителя.
- Девушка... - приступил к знакомству Почечуев.
- Ой! - вскрикнула Маня, будто на что нехорошее ногу поставила. - Почечуев! Не узнаете... Да мы вашему троюродному дяде тетей будем. И меня вы на велосипеде катали. В свое время...
Слово за слово - купаться пошли на речку Киленку. Маня плавала, как торпеда с моторчиком. На руках по берегу ходила. Крепкая была, целеустремленная. А главное - веселая. Как раз то имела, чего в жизни другим не хватает.
Когда, розовая, поняла, что именно от нее Почечуев хочет, - сопротивляться не стала. Однако всю себя израсходовать сразу не дала. Природная бережливость выручила. Иван Лукич хоть и старше на четырнадцать лет оказался, но кое-какие перспективы в себе таил. Решили для начала переписываться. А когда Маня техникум закончила - поженились! И перебралась Маня в красивый город Ленинград. Повезло, считал за нее Почечуев. А все потому, что бесхитростная была. Жила прямиком. Если ногу в пути накалывала, трагедии из этого не делала. Обработает ранку и дальше идет.
Сидит Почечуев, вспоминает Маню, а сам третий стакан чаю зарядил. Пот уже не только по шее, но и вокруг глаз и выше, на лбу, выступил. Беспокойство во всем теле наметилось. Какая-то нервная спираль по всему организму пошла от воспоминаний о жене. Захотелось действий! Физически, то есть руками, что-то расшибить, согнуть, разметать вокруг себя. Чтобы и впрямь не набедокурить, Почечуев решил сковать себя по рукам работой: очередную дырку в стене шлямбуром прособачить. Выбрал местечко поновей, в стороне от прежних пробоин, и принялся за дело. Долбит, а сам будто с Маней разговаривает.
"Помню, помню, Маня, глаза твои, василечки! Дурачина я, Маня, простофиля, дак ведь и ты не лучше. В общагу из такого дворца сбежала. Церемонился я с тобой, Манечка, и напрасно! Ломать, крушить тебя надобно было, тревожить, как стену нерушимую. Ты ведь клад, Маня, для такого угрюмца заскорузлого, как я. Всю жизнь только и делал, что стеснялся. Женщин, мужчин, детей, собак, даже соседей... Стеснялся, сторонился. Любил я тебя, Маня, ох, только неправильно любил. Слишком миндальничал, слишком этикетничал... Да, да. А надобно целовать чаще было и обнимать! Вот и не делась... Словно змейка, под камень исчезла, увильнула. А тут еще эта затея с дитем... Из-за дитя беспомощного взбунтовалась. Из-за комочка мяса неразумного, крикливого. Сыночка иметь вознамерилась или доченьку.. А где ж их взять, если нету? Если природа не пожелала?" И пошел, пошел, как сверло, как шлямбур в стену, - в воспоминания свои окаменевшие...
Помнится, вернулся однажды Почечуев с предприятия: кипа бумаг казенных в портфеле - годовой отчет. Первым делом Иван Лукич газету на столе разложил: происшествия высматривать в прессе. Он их, происшествия эти, как правило, из газеты вырезал и сортировал. Если за границей что произошло - в одну папку, если у нас - в другую. Особая, заветная папка содержала сведения о найденных кладах. Но в тот день, когда он вернулся с отчетной цифирью в портфеле, в газете промелькнуло всего лишь одно происшествие: на городскую улицу, прямо к пивному ларьку, неизвестно откуда вышел лось. С рогами. И все. Вырезал Почечуев заметку, убрал газеты со стола, принялся чай заваривать, нюхать, впитывать наслаждение.
За окном успокоительный дождик калякает, по жестяному наружному подоконнику прохаживается...
И тут возвращается Маня с занятий. Достает из портфеля тренировочный спортивный костюм, в котором физкультуре детей обучала, а со дна портфеля - карточку фотографическую. Протирает снимок и Почечуеву протягивает. А на снимке - дите. И в таком нежном возрасте, что не понять, какого полу будущий человек изображен.
Вот... - вздыхает Маня. - Усыновить бы сиротку... Согласись, Почечуев! Уважать буду... - и глаза от безмерной отваги закрыла. Ждет, что ей Почечуев на это скажет.
Господь с тобой, Манечка... Незнакомое, можно сказать, неведомое дите, и вдруг - усыновить... Без подготовки, без обсуждения... Пеленки, кашки... Ребеночек плакать будет громко... А тут как раз отчет, ревизия как раз... Для такого шага созреть необходимо, - заключил и твердо так в глаза Мане посмотрел.
И не стала Маня с Почечуевым спорить. Поняла враз: не доказать ей жалкую правоту свою. По взгляду глаз почечуевских уверилась, что не перешибить, не преодолеть ей страхов его, стеснения его пламенного не потушить, не задуть, не то что словами - молитвами...
(Почечуев тогда допоздна прокорпел над бумагами. А затем снотворное принял и тут же, на кухне, на алюминиевой раскладушке уснул без памяти.
Проснулся Почечуев соломенным вдовцом. Ушла от него Маня. К ребеночку. От мужа - к малышу неизвестному. Растворилась в огромном городе. Искать ее по общежитиям, школьному Маниному начальству надоедать постеснялся. Поскучал, даже поплакал и приспособился жить один. Без спутников.
Выручала бухгалтерия. Какой-никакой, а все же коллектив. Войдешь в помещение, а воздух в нем так и жужжит от арифмометров, будто на пасеке у Анисима. Последнее время, правда, тише в бухгалтерии сделалось: арифмометры списали, заменили их электронными бесшумными калькуляторами.
И вдруг - на пенсию... То есть такая тишина гробовая наступила, хоть в стену башкой бейся! И бился... шлямбуром.
Одинокие люди, от которых жена ушла, раздражают. Как хронически больные кашлем. И настораживают: от других не ушла, а от этого скрылась. Почему? Кто он такой после этого? Не иначе - меланхолик закоренелый.
Почечуев своим добровольным отщепенством попавшего в капкан зверька напоминал. Попавшего, а лапу себе откусить - не решившегося. Откусить, чтобы на трех остальных от самого себя попытаться уйти. В лес, в приволье, на свободу. Он, конечно, дергался из тенет: собачек прикармливал, в очередях без надобности стоял, из солидарности с бабушками. Достоится в толчее до прилавка, наслушается слов разных и, ничего не купив, домой идет, удовлетворенный. Даже в детдом наниматься ходил, спрашивал: не нужны ли там пожилые, опытные люди, желающие за детьми приглядывать?
Одним словом, избавиться от капкана хотел. И все же лапу перекусить не осмеливался. Или зубов не хватало.
Почечуев к концу жизни в себя ушел, а его жена Маня - от него ушла.
Марьяна Лилиенталь своему дружку Кукарелову рассказывала. Однажды она из чисто женского любопытства в Никольскую церковь зашла. В выходной день. И встретила там Ивана Лукича. Бухгалтер воровато озирался. Как будто искал кого-то. И вдруг у Марьяны ехидно так спрашивает: "А вы-то сюда зачем? С комсомольским значком?" Марьяна ему: "Поют, дескать, здесь очень хорошо. Необычно". А Почечуев ей будто бы: "Вот и шли бы в филармонию. А церковь для старушек. Которым дышать трудно". - "И вам - трудно?" - не удержалась Марьяна. А Почечуев шепчет: "Лично я - машинально сюда пришел. Ноги привели. Не голова. Шел за пельменями в гастроном - очутился в храме".
Такая непоследовательность в желаниях, а также в передвижениях по морю жизни говорит о завидной непотопляемости Ивана. Лукича. Он мог носить в себе заскорузлую боль о загубленных математических способностях, мог отдельную квартиру общежитейской предпочитать, годами - неба не видеть, книг не читать, Баха от Шестаковича не отличать и. все же - быть самим собой!
Вот, скажем, его застарелая любовь к дождикам. Можно оказать, к непогоде любовь, к агрессивному явлению природы. От которого все, когда их дождь на улице застает, врассыпную бегут. А Почечуев как раз и преображается при его воздействии. Вот тебе и цифирь скучная. Стало быть, тайна в плоском бухгалтере? Загадочка, загвоздочка некая? И не эту ли искорку божию раздувать в Почечуеве надлежало ветрам жизни?