Глеб Горбовский - Звонок на рассвете стр 3.

Шрифт
Фон

Отец Почечуева - Лука Андреич, крепкий еще мужик, лет шестидесяти, принесший с империалистической войны опасную бритву золингеновской стали, - однажды утром после бритья вышел за огороды бритву о лопухи обтереть и там, на меже, поссорился с председателем только что организованного колхоза. Из-за нескольких грядок приусадебной земли поскандалили. Люди они были хоть и северных краев, но в споре делались горячими, свирепыми. То есть опасными. Вот ткнули спорщики друг друга "в грудя", изматерили один одного холодным шепотом, а след за этим по колышку из плетня извлекли. И стал председатель как бы одолевать Луку Почечуева. Одолевает, стало быть, помаленьку, а в портках у Луки золингеновская бритва болтается, о себе напоминает. Ну, и махнул в итоге Лука Андреич председателя по уху. Трофейной сталью. Так ухо и полетело в траву. Будто бабочка-капустница. Осерчал председатель не на шутку. Колышком супротивника по голове приласкал. Потом Луку Андреича еле откачали. Едва ему фельдшер уголек жизни в очах раздул. А когда наконец очухался Паликмахер (так Луку Андреича за наличие бритвы прозвали), тут и повестка на суд подоспела. И поехал драчун в далекие края, где и застрял до скончания дней своих.

В Почечуйках дом родительский опустел. Брательник Анисим в соседней деревне избу с женой и пасекой приобрел. Бизнес ему медовый померещился. Две сестры замуж в города вышли, а в какие - Иван Лукич путал: то ли в Кинешму одна, то ли в Камышин другая... А в Почечуйках никого, кроме старухи матери, не осталось.

И вот приезжает однажды Почечуев в деревню. Макинтош у околицы, свернутый прежде в трубочку, раскатал, на плечи накинул, принарядился. В большой, опорожненной от людей избе встретила его Гликерья. Не бросилась навстречу, а словно из глубины омута всплыла - тихая, жалкая... Почечуев обниматься с матерью кинулся. А Гликерья таки замешкалась с порывом, топчется на месте.

- Что это, мама, не признаешь будто?

- Больно розовый ты, красивый шибко...

- Да чего невеселая-то?

- Спала.

- Так и проснись. Отощала-то, господи! Небось и спишь оттого. От недоедания. Чем питаешься, мама? Одним хлебушком, поди?

- Хлебушко? - старуха робко заулыбалась, как во сне. - Не обессудь, Ванечка... Я тебе картофников мигом натру. А ты ляг. Растянись с дороги. Набил, чай, ноженьки? А хлебушко... - и Гликерья вновь чудесно так улыбнулась. - Давненько его не месила... Булочку.

- Не унывай, мама... Вот колбаска краковская. Полкило. И сахарок пиленый. А также - ситного. Гостинец, мама. А это - чай. Китайский. Сам заваривать буду. Аромат в нем - на лицо брызгать можно. Как духи.

- Кому же гостинец?

- Лично тебе.

- Господь с тобой! Не маленькая...

- Не унывай, говорю, самовар ставь. Жевать будем. Почечуев по избе прошелся. Светлые брюки, не вынимая рук из карманов, высоко над ботинками приподнял.

- А что, мать, полы-то запустила?

В дальних двух комнатах, нетронутая, всюду дремала пыль, а по углам паутина висела.

- Обленилась, сынок. Здеся, возле кухни, и живу... А туда, в дальние, по полгода не заглядываю. От праздника до праздника. Продать бы домик-то... Не справиться мне с ним. Мне бы и в баньке хоть куда. Банька у нас чистая, светлая. С трубой-дымоходом. Не банька - гнездышко аккуратное. И покупатель приличный: бывший майор. А ты бы, Ваня, на вырученное квартиренку в городе спроворил. Приезжала бы я к тебе внуков нянчить.

- Чепуху городите, мама, - перешел на официальное "вы" Почечуев, - не унывайте, говорю. В какой это такой баньке будете жить? Засмеют, заплюют меня граждане. Не бывать этому. Хотя, конечно, опять же... С таким... объектом - разве одной под силу.

Во время чаепития, поверх блюдечка, которое чуть ли не к самым глазам от волнения подносил Иван Лукич, подносил, чтобы жалкого лица матери не видеть, поверх блюдечка как бы невзначай рассмотрел Почечуев за окном серенький сруб баньки. Вспомнил, как с отцом и братом Анисимом возводили ее играючи. Просторное получилось сооружение. И запашистое. Дерево удачное употребили. Не старое и не шибко молодое. В самом соку древесина. Паром его да зноем проймет - и пошла отдача: такой дух ангельский. Как из кадила поповского.

- А вот и продам! - робко воскликнула Гликерья. И глазами поддержки у Почечуева ищет, улыбается. - Продам, и все тут...

- Воля ваша... Продавайте. Только в бане жить не разрешу. Вам бы к Анисиму для начала...

- Выпивают у Анисима. Шумно там... А с баньке-то я как у Христа за пазухой.

Не отговорил. Не убедил. Не настоял. Продала Гликерья дом. В баню перебралась. Через год письмо из Почечуек - померла...

И тут в квартире Ивана Лукича звонок прозвенел.

Почечуев начинал, как большинство: крепче всего на свете любил свой организм. Всячески оберегал его от различных бедствий-происшествий. Родная мать для него являлась прежде всего усталой, морщинистой женщиной, рано поседевшей и малоинтересной. Был ли он благодарен ей за факт своего появления на свет? Вряд ли. Кусок по-вкусней подсунула - благодарен. Пяток секунд. Кражу двугривенного простила - признателен. На руках до больницы доперла - что ж, само собой... Тогда ведь машин в деревнях не было.

Святое чувство, которое отдельные люди испытывают к маме своей, посетило Почечуева слишком поздно, но посетило-таки. Окликнуло. Позвонило.

И еще: Почечуев прежде понятия не имел о законе сообщающихся сосудов: сколько злых дел кувшин молодости вместил, столько страданий придется принять и кувшину старости. Прежде понятия не имел, а сейчас всем существом ощутил.

Однажды Кукарелов с подружкой своей Марьиной Лилиенталь застали Почечуева за кормлением бродячей собаки. Он ей, шелудивой, недоеденные в обед пельмени скармливал. Расстелил во дворе, прямо на асфальте, газету и кормил. К людям с хорошими намерениями вторгаться он еще не отваживался, стеснялся. Выручала собака, тварь, для экспериментов удобная. И благодарная: вон как хвостом работает!

III

И тут в квартире Ивана Лукича звонок прозвенел. "Не часто теперь звонят, - подумал, - не то что до пенсии". Подумал и пошел открыть двери.

- Кто там?

Однако не ответили. Он вторично задал вопрос, и вновь - безрезультатно. Тогда дрожащей рукой отодвинул засовчик замка и высунулся на площадку.

Никого.

"Не иначе - Кукарелов хулиганит. Его почерк..." - посоображал Почечуев, поскреб щетину на подбородке и уже хотел было успокоиться, как вдруг на память пришло другое, недавнее Кукарелова озорство, и Почечуев тихо, чтобы и самому не слышать, рассмеялся...

Кукарелов тогда сосиски на веревке, целую связку, должно быть несвежие, к самой форточке Ивана Лукича опустил. И записка на них бумажная бантиком. Только сосиски сразу вниз поехали, не задержались. Еще подумалось тогда: "А малый-то неспроста чудит, видать,тоже одинокий. А не пора ли нам познакомиться? Может, и подружились бы? Чем черт не шутит... А то - сосиски..."

Странное дело. Стоит Кукарелову затихнуть, то есть из дому отлучиться, ну там, на гастроли или еще куда на заработки, так сразу и не хватает Почечуеву чего-то. Какую-никакую, но жизнь излучал "экстремист" этот. Недаром говорят, что люди в одиночестве с мухами, а то и мышами дружбу заводят, не брезгуют.

"Ладно... - усмехнулся Почечуев, запирая дверь. - Я к нему сам пожалую. Вот еще что-нибудь опустит на веревке - и подымусь! Необходимо инициативу проявить. Может, малый сигналы бедствия подает?"

Нацедил Иван Лукич в хрустальный стакан вторую порцию индийского пополам с цейлонским. Вытер кухонным полотенцем пот с шеи. И снова мысль его к воспоминаниям молодости перекинулась, того именно ее момента, когда он со своей будущей женой Маней познакомился вплотную.

Приезжает однажды из города в Почечуйки, а на турнике, на железной перекладине, девушка лет шестнадцати фигуры "высшего пилотажа" показывает. Купальник у нее розовый, полинялый, без рисунка, сплошной от груди до бедер. Ноги тоже розовые. И руки. Не успели как следует загореть, солнце их только что лизнуло. Лето в самом зародыше. И померещилось Ивану Лукичу, что перед школой на спортплощадке вовсе голая женщина, то есть девушка, выступает! Бесстрашно себя белому свету и зрителю показывает. А зритель в основном мальчишка сопливый, хмурый народец, с завистью наблюдавший за физкультурным полетом красивого тела.

Почечуеву тогда тридцать лет было. Он уже на счетах в Ленинграде щелкал и в коммуналке проживал. И очень хотел жениться. Чтобы потом, в светлом будущем, в отдельной квартире пожить.

Остановился Иван Лукич не в Почечуйках, а километром выше по реке, в Свищеве, - у брата Анисима. Не в баньке ж ему ночевать, в отцовом-то доме вовсю уже дачники распоряжались, покупателя-отставника "личный состав".

В хозяйстве Анисима несколько домиков пчел, на огороде стояли. Выпили со свиданьицем, медовухи. Через пятнадцать минут Анисим на Ивана Лукича кулаком замахнулся.

- Маму... в баню уговорил! Не пр-р-рощу! - И по столу - бах! - Мама в бане умерла... На старых вениках. Не прячь глаза, бухгалтер!

- Оба мы, братушка, виноваты, - спокойно отвечал ему Почечуев. - Мама в километре от тебя богу душу отдает, а ты брагу хлещешь. В баню-то мама добровольно переселилась. Не позволял я ей...

- А денежки, которые мать от продажи выручила, принял?!

- Денежки мама по почте прислала. Переводом. Ко мне почтальон их принес. Казенное лицо. Откажись попробуй... А вот ты, братец, сплоховал. Маму-то на руки в охапку да и отнес бы к себе! Вот как. И стало быть, оба мы обмазались... Об мамины слезы.

Поцапались они тогда крепко. Брат с братом. Улей на пасеке перевернули. Рой потревожили.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке