Акулов Иван Иванович - Касьян остудный стр 27.

Шрифт
Фон

Егор представил, как Ванюшка Волк, весь запрокидываясь, будет по-лошадиному крупно и громко глотать квас, а потом, не вытирая мокрых губ, скажет: "После сытного обеда отдохнуть маленько, это". Ванюшка Волк и в самом деле напился, облил весь перед рубашки и, не столько вытирая рубаху, сколько поглаживая живот, пошел в тень выпряженных телег, где лежал Егор Сиротка и ел из пригоршней свежую пшеницу, от которой пресно было во рту и садились зубы.

- А, пра, чудно сотворен человек. Слышь, Егор? Вот залил я блинную еду квасом и опять бы ел. А много ли бы я теперь съел, как ты, Егор, смекаешь? У тебя, Егор, нет ли крепкого табачку на завертку? А ты, Егор, какой больше табак любишь? А мне после еды крепенького хотца. Ты, Егор…

- А вот тебе - Егор, да Егор, чушка, холуй, - с этими словами Сиротка сунул в зубы Ванюшке кулак и раскровенил ему рот. У Ванюшки отлетела в сторону и покатилась табачница - круглая банка из-под конфет. Ванюшка плюнул на ладонь, увидел кровь и завопил, как под ножом:

- Убивают!

Федот Федотыч, зорко следивший, чтобы мужики курили подальше от кладей, видел все и закричал на Егора:

- Ты что сотворил, разбойник. Ах ты - разбойник. Ты его за что?

- Пиявица, - вздыбился вдруг Егор на Федота Федотыча и схватил деревянную лопату: - Круши мироеда, грабителя!

- Харитон! Мужики.

- Мужики, - подвыл и Ванюшка, забыв о себе.

Харитон и сбежавшиеся мужики незлобно попинали Егора, а Машка подобрала его отлетевшую телячью шапку и начала хлестать ею с левши по тощему сиротскому заду.

- Вылазка на бедные слои, - причитал Егор. - Это вам так не пройдет. Прислужники. Холуи.

"Запалю кулацкий хлеб, чтобы не сойти с места", - поклялся Егор Сиротка, уходя с тока.

Так как Егора Бедулева на ток посылал к Федоту Федотычу Яков Умнов подсчитать намолот, то жаловаться Егор пошел в сельсовет.

Яков Назарыч Умнов только что вернулся из города и выкладывал из карманов своей нагретой солнцем кожанки газеты, бумаги, тряпицу с хлебом и селедкой.

- Что невесел? - встретил он Егора. - На току-то у Кадушкина дежуришь?

- Избили они меня.

- Это как? - вскинулся Яков Назарыч. - Избили? Они что, узнали, что усчитываешь хлеб?

Сиротка не сумел бы объяснить, за что его напинали на току, но Яков подсказал своими вопросами.

- Били. Спалю я у него хлеб. Пущу ночью красного петуха. Не я буду, который.

- Не сметь. Думать не сметь. "Спалю. Петуха". Эко тебя задергало. А о хлебе, чай, не подумал? Земля народная и хлеб народный.

- Значит, бей бедноту, изгинай в три погибели?

- Это другой коленкор. Это подкладка совсем другая. Тут надо хорошенько разобраться. Да ты не тужи, Егор. Не тужи. Бедноту в обиду не дадим. То ли еще терпели люди за правое дело.

К вечеру Яков Назарыч сам побывал на току, поговорил с мужиками, и на этом дело бы кончилось. Но на другой день через Устойное в левобережные села проезжал заготовитель Мошкин, и перевезти его через Туру вызвался Егор Бедулев. Пока ждали паром с того берега да пока переправлялись, Егор в живых красках рассказал Мошкину о Кадушкине, о его локомобиле, о богатых намолотах и, наконец, о том, как его избили на ответственном задании Совета.

- Во, слышите, - навострился Егор на высокий устоинский берег. - На всю округу стукоток. Это он, кадушкинский паровик.

Мошкин все рассказанное Егором взял на карандаш, а перед тем как съехать с парома, пожал Егору руку и посулил:

- Я доберусь до Умнова. Распустил он своих кособрюхих. Подтянем.

Так Кадушкин попал в отчет Мошкина, а позднее - в окружную газету.

- А ведь факты-то ты, Егор, немного того, перекосил, - сказал Умнов Бедулеву, когда прочитал газету.

- Не о Кадушкине ли задумался, Яша?

- О правде, Егор. Там ведь народ был.

- Уж это так, Яша. Где хвост, там и репейник. Но ежели баба, ребятишки. А товарищ Мошкин болеет за бедноту. Активистом меня назвал.

X

Когда Кадушкины обмолотили свой хлеб, Федот Федотыч набрал подрядов и, в хлопотах окончательно оправившись от болезни, сам встал к молотилке. Он всегда ценил труд подавальщика, знал, что не всяк на эту работу годен, и когда брался за нее, то неизменно робел, нервничал, стук и мелькание отшлифованного зубастого барабана заражали его суетой, - и все это надо было подавить в себе, угадать рабочий ритм машины, слиться с нею, стать частью ее. Наконец успокоившись и приноровившись, Федот Федотыч работал без напряжения, но сосредоточенно, не отрывал глаз от хлебного потока и вместе с тем видел, чувствовал своих подручных, не любил, не пропускал их ошибки и оплошности. Бывало, сорвется со своего места, злой, с закушенной губою, подскочит к ротозею и даст затрещину, если свой, семейный. Так попадало и Любаве, и Харитону, и Машке, а подвернется чужой, и ему не спустит. Зато виноватый запомнит свою ошибку и научится следить и за делом, и за Федотом Федотычем, нет ли гнева в его руках, в его бровях, не закусил ли он свою тряпичную губу.

Федот Федотыч из всех крестьянских работ больше всего любил молотьбу, думая о ней, как о самой высокой заветной ступени, которая въяве кормит и богатит жизнь. Он любил и пору молотьбы, многолюдство токов, запахи свежей мякины, обмолоченной соломы, когда она, еще не взятая тленом, золотисто блестит и светится и сквозит новизной на солнце. Он любил скрип груженных хлебом телег, сытых к этой поре, выгулявшихся лошадей, на больших возах мальчишек, которым вдруг показалось, что они уже большие, вдруг делаются важными и, сидя с вожжами в вытянутых руках, важно покрикивают на лошадей. Он теплел к мужикам, приятно озабоченным новым хлебом, возбужденным и затаившим радость, измученным сладкой полевой работой, с опавшими плечами, пыльными волосами и красными лицами, разъеденными потом и мякинным сором. Любил баб, притихших от семейной работы и сытости. Любил девок в светлых платках и голоруких, старух, которые умеют взять калач из нови так же благоговейно и бережно, как берут ребеночка - первенца. Он любил жить ожиданием, когда сухое, провеянное зерно будет ссыпано в сусеки и когда вся жизнь сделается надежной и несомненной.

Так было заведено от веку.

Харитон и Титушко ушли с тока и сушили на жарком августовском солнце хлеб, рассыпав его по пологой крыше сарая, во дворе на больших разостланных пологах. В паре с Федотом Федотычем осталась на току Машка: с нею хорошо работалось, потому что она ловко резала на снопах свясла, чутко знала, когда надо подвинуть по лотку вперед колосьями рассыпанный сноп. Хотя молотили чужой хлеб, но Федот Федотыч, а за ним и Машка работали с тем же рвением, с той же злой сосредоточенностью и согласием, что и на своей молотьбе.

- Вишь ты, - говорил о них мужик с соломой в бороде, стоявший на омете и опершийся на свои деревянные вилы: - Вишь ты, спелись ровно. И покурить не дадут. Дело, дело.

Машка сноровистой подачей иногда подгоняла самого Федота Федотыча, и он тогда думал о ней с ласковой признательностью: "Шутка ли, мужицкое дело правит. Иного весь век учи - не научишь. А эта на-ко. Ездка в Ирбит подвернется, куплю ей платок али на сарафан какой бабский. Поцветастей. Любят, дуры, чтоб полыхнуть на всю улицу. Стало быть, куда ни шло. Опять же без отца, без матери - возле меня все - мало разве учил - вот и старается. Подарками не набалована, то-то обрадеет. А ведь невеста уж: здоровая да справная. Как нетель выгулялась. Ну и ну".

В полдень хозяин обмолоченного хлеба увел рабочих в свою избу на обед - жил он рядом - звал Франца Густавовича и Кадушкина с Машкой, но австриец не признавал еды в людях, а Федот Федотыч не пошел обедать, потому что надо было у молотилки очистить решета. Машка с утра еще запаслась любимыми яичными пирогами с луком и ела их, запивая молоком и сидя на мягкой обмолоченной соломе: она робела за чужим столом.

Когда Федот Федотыч обмел и поставил обратно решета, на току все еще было пустынно и знойно. Он пошел в тень за омет и увидел Машку - та лежала врозваль на спине, высоко забросив за голову расслабленные круглые руки, и спала, накрыв свое лицо от мух и света пропыленным платком. Голые подплечья так и ударили по глазам сокровенной нетронутой белизной, а в ямках подмышек с застенчивым вызовом вились срыжа́, как и сама Машка, кудерки, через открытый ворот безрукавой рубахи был виден лифчик с тонкими лямочками, врезавшимися в плечо. Федот Федотыч сглотил тяжелую слюну и, вдруг отуманенный бессознательным порывом, шагнул к Машке, сел рядом. "Не набалована подарками-то", - тоже неосознанно повторил он давешнюю мысль и, опустившись рядом с Машкой, наклонился, общекотав своей бородой развал ее грудей.

- Так-то вот лежи да полеживай, - шептал он ей, чувствуя, что она проснулась. - Подарочка хочешь, купленного? Из городу? Только скажи. Я тебя это, родней дочери…

Он подсунул под ее горячую спину ладошку, а другой рукой приподнял платок и с бородой полез под него, обморочно вдыхая тепло и запах молодого девичьего тела.

- Ты лежи да полеживай, - невнятно лепетал он и жестко льнул к ее уху своими ссохшимися губами.

Вдруг какая-то сила вырвала его из-под платка и сбросила с соломы на твердую утоптанную землю - над ним с железными вилами стоял Титушко:

- Счастье твое, Федот Федотыч, что ты не полапал, а то видит бог…

- Да ты что, Титушко. Грех тебе, на что подумал-то! Грех какой. Она мне едино - что дочь. Нешто я мог. Марея, ты-то скажи.

- А лапал. И тут и туточка, - сказала Машка, продолжая лениться.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора