- Катай его, сукина кота. Катай. Да погоди-ка, погоди. Это как двести пудов? За что? Не дам. Зернышка не получат.
С этими словами Федот Федотыч сунул руку под подушку и, выхватив оттуда коробок спичек, стал чиркать и бросать зажженные спички вокруг себя, дико хохоча и взрыдывая:
- Запалю все. Жги! Гори, само собой, мать-перемать!
Харитон отобрал у отца спички, усовестил его, уговорил, и тот скоро опал, утих. Смолк.
- По-нашему, батя, все равно не будет. По городам ребятишки голодают. Не повезем - того хуже сделаем. А злость да крик только себе во вред. Ты, батя, злой совсем сделался. А злые, они чаще болеют. Раньше умирают. Тебе пожить бы надо, отдохнуть возле нас. Ты вот понервничал, и хуже тебе. Что ж она за Кирилихой-то не сходила?
- Да пособит ли?
- Третьим годом ведь хорошо тебя поладила. Поможет, стало быть. Умеет, старая.
- Я тогда верил ей.
- И сейчас поверь.
- Никому не верю, Харитоша. За жизнь вот цепляюсь, а кто скажет, удержусь ли. Ты вот скажешь, без обмана чтоб?
- Ты сам поверь, батя. Тебе подняться надо. Скоро жнитво. Машины поглядеть в деле. Как не поверить, батя.
- Ну, спасибо за понятливость. Ты, Харитоша, вроде как клинья подбиваешь, чтоб я не сполз в ямку. На покатости я теперь. У кромочки.
Харитон ушел в горенку к Любаве и приказал ей немедленно идти за Кирилихой.
- Что же раньше-то не сбегала? А то передумает. У него это недолго.
- Ходила уж, да заперто у них. Сейчас еще сбегаю.
И верно, Любава сразу собралась. Только перед выходом глянула в круглое настенное зеркало, заметнула свою косу на левое плечо и тут же оговорила себя: "Башусь перед зеркалом, как невеста. Тятенька болен, а у меня на уме баситься…"
А на уме у Любавы было одно и одно, порочное, надоевшее, но не отпускавшее уж который день: ей вспоминалась встреча с Яковом в воротах, его тугая, красная шея и жадно хотелось знать, что он, какие слова хотел сказать. Она совсем не знает своего отношения к Якову, но о нем последнее время так много говорят, что она часто вне всякой связи стала вспоминать его, переживая к нему злой надоедливый интерес.
Кирилиха с босыми ногами сидела на крылечке и гладила кота, растянувшегося на ее коленях.
- Прихварывать зачал твой родитель. Слышала, девка-матушка, - сострадательно отозвалась она. - А ведь силы в ем было - не у всякой лошади. Дом, помню, ставил - эвон какая у вас вышь, - а он бревно на плечо - и по сходням. Сходни прогибаются. Было бы аукнуто, когда-нибудь откликнется. Вот оно и отозвалось. Утягом называется его немощь. Жилы натянуты. Пособить, говоришь, просит? Нравный мужик - припекло, должно. Уж не знаю, как мне и быть в этим разе.
- Он сказал, Кирилловна, что вера у него есть в твое лечение. Сразу-де полегчает.
- Тожно идти, девка-матушка. Пособлю или не пособлю - не в нашей воле, а полажу. Хоть он и обижал Якова, да ведь бедного кто не обидит. Ты погоди, возьму лекарствие, и ну ступай. Ну-ко ты, трутень. Брысь, говорю. Вот ведь на кого хворобы-то нету.
Кирилиха была на седьмом небе, оттого что Федот Федотыч Кадушкин верит в ее лекарство. За такие слова она самого черта лечить возьмется. Проворно ушмыгнула в избу, а на крылечко вышел Яков Назарыч, распаренный, с сытыми губами, видимо, только что хлебал что-то горячее. Пригладил усики.
- Чего не заходишь? Али боишься о нашу бедность ноги замарать?
- Будь я мужиком, Яков, я бы стыдилась говорить о своей бедности. В наше-то время. Вот-вот, свою жизнь не можешь наладить, а в чужие дела лезешь. Да у тебя, гляди, и ручки-то меньше моих. Да погляди, погляди, - и Любава с веселым вызовом захохотала. - Тебя, Яша, за такие ручки никакая не полюбит.
- Вам, Кадушкиным, поувесистей все давай. Жадная порода вся. Ваша это придумка: большому куску рот рад.
- Да уж не с такими же руками быть мужику, - построжела Любава.
- Не нравлюсь, выходит. Других зажитков. Да мне своя жизнь милей другой всякой. А вот ты мне по сердцу. - Он откачнулся, языком потрогал щетку усов и оглядел Любаву всю: - Могу и сказать, за что нравишься.
- Можешь и не говорить. Не обязательно.
- А скажу если? Ноги у тебя… Сама высокая.
- Гляди-ко ты, - Любава совсем развеселилась. Кирилиха сунулась было на крыльцо, да услышала веселый разговор, удернулась за косяк, притаилась.
- Ноги ему понравились, - смеялась Любава. - Сама высокая. Ручки маленькие, Яша, а тоже норовишь хапнуть что покрупней.
- Любава, а не смехом бы поговорить. Давай подружимся. Отец у вас сволочь, он всем вам жизнь заел. Тебя до старости в девках держать станет. А ты вон какая.
- А я боюсь, Яша, как бы на этих вот ваших ступеньках свои ноги не переломать. Ты, Яша, передовой человек на селе, а чему у тебя учиться-то? В жены возьмешь и без ног оставишь.
- Ты не учи. Я учен. Только ты знай, я подглядываю за тобой. Все равно от меня не уйдешь. Давай в субботу увидимся возле ваших овсов.
Любава не ответила, направляясь со двора. Яков опередил ее, стал в воротах, руки заносчиво спрятал за спину. В больших серых глазах его притаилась самоуверенная и выжидающая власть. Улыбнись бы Яков в эту минуту да погляди приманчивей, Любава, вероятней всего, согласилась бы на встречу, потому что подмывало ее безотчетное желание сблизиться с этим человеком. Но теперь в ней поднялась ее гордая независимость, и она, глядя прямо в зрачки его глаз, с ненавистью предупредила:
- Ты за мной не подглядывай, Яков. Чем не попадя, тем и полысну. Серп так серп.
- Яша, пойдешь, избу затворяй, - сказала Кирилиха, появляясь на крыльце. Выходя вместе с Любавой за ворота, завиноватилась вдруг: - Взять, скажи, девка-матушка, вчистую нечего, да цыгане, окаянные, шастают, остатнее сгребут. Он, Федот Федотыч, что, так и выразился, навроде я ему пособлю? Вишь ты. А у меня на такой случай припасено живое средствие. Девясил. Из девяти трав, сказать. Не таких гиблых на ноги ставила.
Яков, оставшись во дворе один, невольно поглядел на выпавшие ступеньки крыльца, потом перевел взгляд на крышу дома, изъеденную гнилью, и будто первый раз увидел свое жилье в таком неприглядном виде.
Федот Федотыч встретил Кирилиху с покорством больного и явным смущением за свой недуг. Кирилиха сразу поняла его расположение, свою необходимость и скоро вошла в роль.

- Без хвори и здоровью рад не будешь. Утяг опять свалил? Знамо, мужичья немощь. Любава. Ты, девка-матушка, отопри-ка оконницу и завари кипятком веник. Топор припаси. Чашку глиняную с хмелем. Старый-то хмель есть ли?
- В кладовке, над дверьми, Любава, - подсказал Федот Федотыч, повернулся неловко и застонал, глаза закатились.
Кирилиха тем временем обдула все углы в горнице, засветила свечной огарок, принесенный с собой, и стала держать над огнем свои руки. Федот Федотыч с изумлением глядел, как старуха долго обжигала пальцы и ладони, ему даже показалось, что в горнице остро запахло паленым, и он впервые за последние дни забыл о своей боли.
- А теперь повернись ничком, касатик, - попросила Кирилиха.
- Без Любавы не повернусь, Кирилловна. Любава!
- Не надо ее, - повелительно остановила старуха и опять повторила, но с твердой лаской: - Давай сам, касатик. Нету уж боли-то. Поблазнилось тебе, а ты уж и рад - ой да ой. Вот видишь. Ей, боли, только дай воли.
И верно, Федот Федотыч без посторонней помощи повернулся, лег ничком. Кирилиха своими сухими твердыми перстами ощупала его поясницу, залила ее муравьиным маслом и, запально дыша, начала растирать. От ее, казалось, жестких и немилостивых рук Федот Федотыч сперва боязливо ужимался, а потом вдруг обтерпелся, мимо своего желания поверил, что ему сделалось легче, будто по всей спине его, особенно книзу от лопаток развязываются и тихо растаивают те узелки, которые и держали неутихающую боль. А Кирилиха после втирания муравьиного масла взялась полосовать спину Кадушкина тяжелым солдатским ремнем, на котором Яков каждое утро правит бритву.
- Жив ли, касатик? - спрашивала Кирилиха и тут же учила: - А ты отвечай: бог дал живот, пошлет и здоровье.
- Пошлет и здоровье, - повторял за Кирилихой Федот Федотыч и посмеивался сам над собой, будто он маленький и играет в повторки. Поймав себя на забавной мысли, совсем поверил: "Бог милостив, на самом деле оклемаюсь".
В горницу поднялась Любава и принесла хмель, топор, разваренный веник в ведре, закрытом плотной мешковиной. Кирилиха опять жгла свои руки на огоньке свечи, а потом обкладывала спину Федота Федотыча хмелем и, покрыв его горячим веником, тихонько ударяла по венику обухом топора, причитала:
- Секу, секу, присекаю. Рублю, рублю, прирубаю. Спрашивай, ай забыл уж? - Она ткнула его под бок, и Федот Федотыч ойкнул от неожиданности, едва сдержал смех:
- Чего секешь-рубишь, бабушка?
- Утяг секу, утяг рублю. Секу, отсекаю - хворь отпускаю.
С этими словами она взяла веник и выбросила в окно:
- С ветру пришло, на ветер и вышло.
И снова, удивленно радуясь, Федот Федотыч по приказу Кирилихи без особых болей повернулся на спину. Он был утомлен и слаб, но глаза его глядели свежо и ясно. Когда, вдоволь напившись чаю внакладку, Кирилиха, щедро одаренная за лекарство, ушла домой, Федот Федотыч попросил куриного бульона. Тотчас же Титушко отсек голову молодому петушку, развел в банной каменке огонь, и Любава сварила бульон.