АГИТАЦИЯ
Я плетусь с фабрики домой. У мясной лавки меня останавливает Мойшке-Сорока.
- Мне папа из Каунаса пугач привез, - хвастает он. - И пистоны… Меняемся!
- На что?
- На голубя.
Мойшке-Сорока всю жизнь мечтает о голубях. Чего он только не предлагал за них Винцукасу - и мацу, и цветные карандаши, и глиняную копилку. А зачем Винцукасу копилка? Я, например, выбрал бы цветные карандаши и нарисовал бы радугу. Но мне Мойшке-Сорока никогда не предлагал их.
- А из твоего пугача можно кого-нибудь убить?
- Можно.
- Кого?
- Муху.
- Муху?
- И бабочку.
- А гимназиста Владаса можно?
- Нет. Он же не настоящий.
- Владас-то?
- Пугач.
- Не настоящий, а лезешь меняться.
Из мясной лавки на улицу струится запах крови, самый противный из всех запахов в местечке. Дядя Мотл-Златоуст клянется, что все имеет свой запах.
Липы пахнут, как пасхальный напиток.
Сено пахнет, как облака.
Хлеб пахнет, как пот.
Только деньги не пахнут.
Неправда!
Деньги мясника Гирша пахнут хворью. Я ни за что на свете не согласился бы стать мясником. Лучше быть землекопом или балагулой, лучше мостить улицы и выпекать хлеб, делать хомуты и шить ботинки, чем торговать требухой и потрохами.
- Значит, отказываешься меняться? - хнычет Мойшке-Сорока.
- Отказываюсь.
- Ну и не надо. Мне папа голубя привезет из Каунаса.
- Вот что он тебе привезет, - дразню я Мойшке-Сороку и показываю ему фигу.
Мойшке-Сорока шмыгает носом и, пальнув в меня из пугача, убегает жаловаться.
Ябеда!
Если мясник Гирш и привезет из Каунаса голубей, мы их обязательно переманим. И ни за какой выкуп не вернем: ни за телятину, ни за баранину, ни за цветные карандаши. Они будут нашими, как небо, как солнце, как радуга после дождя.
У синагоги я сворачиваю к Винцукасу.
- Чего притащился? - хмурится он.
- Так.
Винцукас развешивает белье. Длинная, натянутая, как струна, веревка прогибается под тяжестью передников, рубах, полотенец.
- Чьи они?
- Ничьи.
- Что с тобой?
- Не приставай - отколочу.
Я поворачиваюсь и собираюсь уйти. Но какая-то невидимая сила сковывает мне ноги.

- Не переживай, - утешаю я Винцукаса. - Я знаю еще одно место, где есть клад. Старая каменоломня.
- Клад, клад… Да я не потому…
- Я тоже.
- Брата в тюрьму забрали. Полицмейстер Корсакас и какой-то в шляпе.

- А что он украл?
- Ничего.
- Зачем же его забрали?
- Забрали и все.
- Может, сам он и не крал, а другим помогал?
- Сказали - за агитацию.
- За агитацию? А кто она такая? Что он с ней сделал? Избил или…
- Она… неживая.
- Значит, он ее того…
- Да не того… Он господина Айзенберга рассердил.
- Дядя Мотл его тоже рассердил. Но причем тут агитация?
- Она-то, говорит мама, и не понравилась господину Айзенбергу.
- Ему ничего не нравится. Хоть бы он сдох! А Казиса выпустят?
- Его отправили в Каунас.
- Тем лучше. Президент узнает, что Казис делал для него кровать, вызовет его к себе и скажет…
- Что скажет?
Что-нибудь… про агитацию… Я, скажет, тоже люблю агитацию. И жалко, что ее не любит господин Айзенберг, полицмейстер Корсакас и какой-то в шляпе.
- А может, президент ее совсем не любит.
- Все равно выпустят.
- Дай бог, - светлеет Винцукас.
Белые полотенца трепыхаются на ветру, как паруса. Зловонный двор Капера плывет куда-то, словно корабль в книжке скорняка Лейзера. На том корабле, говорит Лейзер, какой-то Колумб открыл Америку.
- Делать ему нечего было, - говорит дядя Мотл-Златоуст. - Вот он и открыл ее.
У нас в местечке нет кораблей. Есть паром и лодки. Но разве на пароме откроешь Америку? Паромщик Эустахиюс мечтает открыть трактир. А лодки вечно стоят на приколе.
- Скоро ты там? - торопит Винцукаса прачка Мария, выглянувшая из подвала.
- Бегу, - отзывается Винцукас. - Пока.
- Э, - задерживаю его. - А все-таки что это за птица агитация?
- Сам ты птица, - огрызается Винцукас, спускаясь в подвал.
НЕСКОЛЬКО СЛОВ О СЛОВАХ
Почему, - размышляю я, - господь придумал разные слова? Почему он одним вложил в уста понятные, а другим - непонятные? Взять, например, слово "разбойник". Тут все понятно. Разбойник пропадает целыми днями у реки, не ходит в синагогу, клянчит пять центов на мороженое, дружит с Винцукасом, гоняет голубей, сует свой нос, куда не следует.
Бабушка сплошь состоит из понятных слов. Что бы она ни сказала, все понятно:
- Авремэле, вставай!
- Ложись!
- Сбегай!
- Почисть!
- Подмети!
- Выбрось!
- Выплюнь!
- Съешь!
- Подавись!
- Не шляйся!
- Не выводи меня из себя!
Есть у бабушки два-три непонятных слова. Первое - это "люблю".
- Я люблю тебя, разбойник, люблю, - приговаривает бабушка и щиплет меня за уши, бьет черпаком, не пускает к Винцукасу, тащит в синагогу.
- Я люблю тебя, негодник, люблю, - приговаривает бабушка и оставляет мне хвост от рыбы, кости от селедки, жижу от горохового супа.
- Я же люблю тебя, люблю!
Второе непонятное слово - это анцемит.
- Директор гимназии Олекас - анцемит!
- Полицмейстер Корсакас - анцемит.
- Бакалейщик Гайжаускас - анцемит.
- Винцукас - анцемит.
У деда только одно непонятное слово: "Ну".
Больше всего непонятных слов у дяди Мотла-Златоуста и все на "уция" и "ация":
- Коституция!
- Революция!
- Экспотация!
- Нация!
И вот еще:
- Агитация!
МЕСТЕЧКОВЫЕ НОВОСТИ
Мои размышления о непонятных словах неожиданно прерывает бабушка. Уж, видимо, так заведено на свете, что спрятаться можно от кого угодно - от полицейского Гедрайтиса, от гимназиста Владаса, от отца и матери, но только не от бабушки.
Бабушка найдет тебя повсюду.
Ну что ей стоило пройти мимо? Мало ли кто в местечке проходит мимо меня: и сын господина Айзенберга, и дочь лавочника Зака, и племянник домовладельца Капера.
Дядя Мотл-Златоуст клянется, что они буржуи.
А почему бабушка не может быть буржуем?
- Тебе, - кудахчет она, - голуби и уклейки дороже синагоги.
Дороже!
Красиво поет кантор Шлейме, а с голубем ему не сравниться. Когда воркует голубь, у меня внутри все переворачивается, как будто я сам птица.
- Я пойду с тобой на вечернюю молитву, - обещаю.
- А на дневную?
- И на дневную… А деньги дашь?
- Дам. Нет, что я узнала, что я узнала! - всплескивает руками старушка. Ей не терпится поделиться со мной новостью.
Бабушка всегда приносит уйму новостей. Дядя Мотл-Златоуст уверяет, что в газете скорняка Лейзера нет и половины того, что бабушка приносит из синагоги.
- Спросил бы хоть, что я узнала, - укоряет меня она.
- Белошвейка Менухе замуж вышла?
- Проснулся!
- У молочника Ария корова пала.
- Удивил!
- Казиса арестовали.
- Кого?
- Казиса. Брата Винцукаса.
- Что же ты молчал, разбойник. Рассказывай, за что?
- За агитацию.
- Не больше и не меньше?
- Не больше и не меньше.
- Ну, а дальше?
- Что дальше?
- Много этой агитации у него нашли?
- Много.
- И все золотом?
- Не знаю.
- Или серебром?
- Не знаю.
- Ты когда-нибудь, разбойник, научишься рассказывать толком? Такое дело, а от тебя ничего не добьешься!
- Бабушка! А про свою новость ты и забыла!
- Ах, да, - спохватывается старушка. - Гончар Пейсах сказал мне, а ему сказал жестянщик Хиле, а жестянщику Хиле сказал хромоногий Мейлах, а хромоногому Мейлаху сказала Песе-Фруме, что к нам придут русские.
- Русские?
- Со звездами на шапках.
- А что они будут делать?
- Охранять нас от Гитлера.
- А зачем у них звезды на шапках?
- Чтобы все видели.
Бабушка говорит еще что-то, но я не слушаю.
Меня совсем не интересуют цены на воловье мясо и женитьба парикмахера Шмуле.
Меня совсем не интересует больная печень казенного раввина.
Меня совсем не интересует пожар в Укмерге и погром в Шяуляй.
Я весь охвачен добрым предчувствием, ожиданием чего-то необыкновенного. Так бывает ранней весной, когда на речке ломается лед, когда набухают почки и прилетают птицы.
Я иду с бабушкой по местечку и гляжу на прохожих, вернее, на их шапки.
Как ни хороша фуражка полицейского Гедрайтиса, к ней звезду не приколешь.
Или ермолка казенного раввина. Самая крупная звезда поблекла бы на ней в два счета.
Зато как бы украсили звезды картуз каменщика Пранаса, шапку скорняка Лейзера, кепку Казиса!
И мне звезда пришлась бы к лицу. Я назвал бы ее Сириус или еще как-нибудь.
Я не променял бы ее ни на какие богатства: ни на пугач, ни на цветные карандаши, ни на бамбуковую удочку.