- Выйди, выйди! Я тебе рог поставлю, - прибавил он в виде пояснения.
Катерина была старшая дочь Макарьева, широкая и толстая и мятая, - действительно, как глина. Она вдовела лет пять, и одно время старики ладили ее спарить с Митькой. Но Митька был однолюб. К тому же он знал: Катька за Мотьку никак не состряпает.
На крик и пение вышел сам хозяин.
- Чего ты, бес? - спросил он с некоторым недоумением. Митька вообще не пьянел и не буянил.
- Сам ты бес! - ответствовал Митька. - На кой ты мне сдался? Уходи!..
- Сам уходи! - рассердился Макарьев. - Я хозяин.
- Хозяин! - передразнил Митька. - Хозявы-раззявы-халявы-гнилявы, - посыпал он рифмами. - Ежели ты хозяин, то где твое неводное хозяйство?
- С жиру сбесился, - вставил Макарьев все с тем же недоумением. - Разжирел на нашей сладкой юколе!..
- Так где же твоя юкола? - рявкнул запальчиво Ребров. - Не промышляем ее! С вашей сладкой юколы уйду на свою гнилую хачиру.
Хачира - это сушеная рыба низшего качества, пища ездовых собак и бедняков.
- Мотька, а Мотька!
Он свистнул, как будто собаке. Из-за перегородки показалась третья бабья голова.
- Сколько бабов, - язвительно сказал Митька, - а стряпать нечего. Мотька, пойдем!..
Так совершилось на Колыме восстание первого батрака против первого хозяина.
IX
Митька и Мотька приютились на Голодном Конце у безносого Кирши Токарева. И на другой день по Голодному Концу поползла удивительная весть.
Митька созывает колымских в полицию на митинг. Всех созывает вообще, казаков и мещан, якутов и всякого народу.
- А чего это митин? - спрашивали не только на Голодном Конце, но и в богатом углу, вблизи полицейского дома.
И знающие люди объясняли:
- Митька созывает - потому оно митин.
В полдень полицейская усадьба переполнилась народом. Места в избе нехватало, люди толпились на улице. С тех пор, как стоит Колымск, это было первое народное вече. Даже в церкви на Пасху ни разу, не сходилось столько.
Исправницкий зальчик, в котором некогда веселые ноги кавалеров и дам откалывали лихо вальс-казак и ланцу (лансье), был набит битком. Колымчане следили друг за другом с некоторым изумлением. Откуда взялось столько? В городе было восемь десятков домов и населения пять сотен, не больше. К тому же середние люди по достатку и по возрасту и даже молодняк постарше были на дальних тонях. В городе остались старые да малые, нищие, больные, бедняки. Остались и купцы, неотступно сторожившие спрятанное добро. Были якуты из ближайших поселков, которые тщетно старались достать хоть осьмушку кирпича. Чайный кирпич резали на восемь частей и за осьмушку брали по два горностая, и то в виде милости.
Бабы, старухи и мальчишки переполняли митинг. Группа подростков с Викешей во главе, это зерно будущего комсомола, протолкались вперед и жадными глазами смотрели на зеленое сукно, покрывавшее казенный стол, широкий и пузатый.
Старухи теснились значительной плотною группой. На сборище вообще замечалось расслоение участников по разным признакам, по возрасту, по полу, по богатству, по городским концам и даже, наконец, по болезням.
Сифилитики, "больничные" и "вольные", держались особо.
Колымчане вообще к сифилису относятся терпимо: "Больного не кори! Бог накажет и рога привяжет".
Но эти были ужасны. У них приходилось на восемь человек всего два с половиной невыеденных носа. Больничные совсем потемнели и засохли от голода. С начала разрухи их кормили недостаточно и скудно, хуже, чем упряжных собак.
Только прокаженных нехватало. Их панически боялись и им не позволяли выходить из больницы на свет.
Зальчик состоял из двух половин, соединенных аркой. А по самой середине была ступенька предательского свойства. Эта ступенька представляла удобство для официальных приемов, поднимая начальство над толпой обывателей, как будто на эстраде. Но во время танцев она была камнем преткновения для самых бойких пар и не раз подставляла им подножку и валила их на земь в самом живописном и разливчатом коленце.
Спереди были поставлены скамьи. Задние стояли.
Маленький Трепандин и тяжелый Еким Катеринич сидели за столом на эстраде, изображая правительство. Они чувствовали себя не особенно уверенно, особенно старый Трепандин. Узенькие глазки его все время перебегали но странной колымской толпе. И, правда, в толпе понемногу поднялся ропот, сперва смутный, а потом совершенно явственный.
- Мука!
Овдя Чагина, корявая, язвительная баба, напомнила Екимше командиру о сомнительных прошлых делах.
Действительно, вышло неловко: сторожами при казенном имуществе стали заведомые, патентованные казнокрады.
Арсений Дауров, жилистый, косматый старик в ровдужной куртке и дырявых тюленьих обутках, не стал больше сдерживаться.
- Клади булаву! - крикнул он хриплым басом. Неизвестно откуда и как он откопал в глубине своей памяти этот прадедовский старо-казацкий призыв.
- Какую булаву? - спросил Катеринич испуганно.
Митька протолкался вперед и уверенно влез на эстраду.
- Вот что, - сказал он решительно, - печать положи!
Трепандин беспрекословно вынул из кармана казенную печать и положил на стол.
- Казну и товары опосля сдадите. А теперь пошли отседова к матери!..
Толстый Екимша замялся.
- А этого хошь?
Митька с какой-то особой веселой готовностью подсунул к Екимшину носу свой жилистый темный кулак.
- Тоже сторожа… Прочь, гады!
- Объявляю, открываю этот митинг!.. Слушайте меня, старики!!..
Это было обращение традиционное, но не вполне уместное. В переднем ряду толкались мальчишки, безусые, с веселыми глазами, ничуть не похожие на стариков.
- Горожана!
Это был более понятный вариант еще непонятного нового слова "граждане".
- Как будем жить сей год? Рыбы недолов. В сети корова пролезет. Купить-продать нечего. Сами не пьем и не курим. Как будем жить?
Митьке в ответ раздались вздохи старух, перешедшие в всхлипывания. Тяжко горожанам было жить без пойла и без курева. И вздохи сгустились и стал буйный ропот, родивший единственное слово: "Табаку!"
- Трубки искрошили под курево! Табачные дощечки поскоблили. Табаку, табаку!
Весь митинг повторял это единое слово. Сифилитики, иссохшие от голода, вышамкивали тоже своими изуродованными ртами: "Табаку!"
Это было, как в древней сказке про заморскую торговлю на далеких островах в океане, где все живое, и люди, и духи, и невидимые призраки, и ветер в облаках, и рыбы в подводных глубинах, взывали к подъезжающему гостю: "Табаку, табаку!"
- Пальцы ли нам зажигать да курить? - вопили старухи. - Другие вон курят!..
Костлявая Чагина вскочила и уставила длинный прямой обличающий палец в левый угол. Там на передней скамье сидело семь человек, степенных и гладких, задумчивых и молчаливых. То были колымские торговцы - "большие люди".
Сидевший с краю Ковынин, маленький, рыжий, сухой, повязанный бабьим платком, ответил Овде злым и испуганным взглядом. Палец ее выдавался вперед, как копье.
- Шаманка проклятая, - визгнул Ковынин голосом тонким, совсем как у старухи. - Колотье наводишь на меня. Чтоб ты сама усохла.
Русские па Колыме имели своих шаманов, не хуже, чем туземцы. И каждый шаман мог напустить болезнь и колотье не только на человека, но даже и на духа. Выставленный палец обращался в копье и насквозь пронзал обреченного незримым острием.
- Ты, небось, куришь! - кричала неугомонная Овдя. Другие старухи тоже вскочили и уставили в левый угол такие же костлявые обличительные пальцы. Это, действительно, было похожие на шаманское заклинание.
- Курите, пьете (чай)! Жирок лопаете! Все у вас есть! - визжали они исступленно.
- Слышите, обчество! Они нашу жизницу спрятали, смерть нашу выпустить хотят. Кровососы, людоеды.
Направо мужики с Голодного Конца завопили густыми голосами:
- Гады, воры!
Напротив одутловатый сифилитик успокаивал толпу: "Буде, буде!" Выходило у него гнусаво, на м, так что нельзя и напечатать.
Митька схватил шумовку, лежавшую на столе, в виде дирижерского жезла. Ее прихватила Матрена. Она стряпала в своем жалком очаге кашу из древесной заболони. Если хорошо уварить это свежее дерево, то глотать ничего, можно. Только надо постоянно мешать мутовкой и шумовкой, чтоб варево не пригорело.
Как Митька ее кликнул, Мотька успела отставить котел от огня, а шумовку впопыхах прихватила с собой и, не зная куда девать ее, положила на стол перед Митькой.
Теперь она ему пришлась кстати. Он схватил ее за деревянный хвост и стукнул по столу. Головка отломилась и с треском отлетела вперед на толпу, как будто граната.
- Тихо! - крикнул Митька. - Слухайте.
Крики затихли. Все ожидали, что скажет Митька.
Но Митька только повторил:
- Слухайте, тихо!
- К вам говорю, купцы! - пояснил он, наконец, тыкая влево своим обломанным жезлом.
- Слышите вы, как обчество плачет? Объели вы его и оппили. Слухайте и думайте.
У старого Даурова в его неистощимой исторической памяти проснулось другое впечатление: вместо атамана с булавой - посадский голова с мошной.
- От стариков слыхал, - сказал он туманно, - случалось, беда, - купцы помогали обществу, кто сколько.
Настало тягостное неловкое молчание. Так, должно быть, было в нижегородской сборне, когда Минин Сухорук призывал торговцев к пожертвованиям, а они пыжились и пыхтели и никто не хотел выступить первым.