
Они проехали вброд. Крейслер закричал. Все пространство острова представляло черную живую кашу, осоки не было видно, она была сплошь покрыта, примята, прибита к земле насекомыми. Лошади опасливо ступали в сплошной живой массе, доходившей им иногда до колен. "А-а!" - кричал Крейслер, и двое других поддержали его. С этим воплем отвращения и опасения, бессмысленным и понятным, они проехали поперек острова и там увидали, как личинки переправлялись на другой берег. Карасунь по узкому месту текла довольно быстро, сносило течением миллионы личинок, но живой мост лежал до самого противоположного берега, от него отхватывались и уплывали целые острова, - саранча не останавливалась. Она шла по нижнему плывущему слою, как по понтону, как по суше.
- Вот так же она и на нас попрет, - сказал Чепурнов. - Дичает наш край, множатся тростники, а в них и она начинает вольно плодиться.
Крейслер рассматривал личинок, искал паразитов на них, собрал в мешочек, ругался, что нет микроскопа.
Они возвращались потрясенные, усталые, голодные. Чепурнов уехал далеко вперед. По зеленому небу растекся закат. По берегу задымились костры, дым, как башни, подымался к небу в безветренном воздухе. Это беженцы с Поволжья расселились по берегу Карасуни. Выехав на шоссе, всадники встретили целую толпу их. Они искали работы и спрашивали про саранчу. Эффендиев сказал, чтобы приходили на завод. Крейслер досадливо отмахнулся. Они побрели дальше, пыльные, взметая пыль, с проступающими из лохмотьев костями. Эффендиев посмотрел им вслед, лицо у него покривилось.
- Отмахиваешься, беспокоют? Вот ты вырос в довольстве, на папашиных хлебах. А я корки из помоек и кости добывал, обгладывал. Да, я, я - Эффендиев. А ведь я и тогда человеком был, своего будущего ждал и хотел. Знаешь, какая злоба растет: только помани, от такой жизни куда хочешь кинешься. Я бы в разбойники ушел, в бандиты, а мне показали свет, - коммунизм. И теперь мне другого не надо, над другим думать некогда, - я весь в одной мысли. И тот, кто мне помогает, - друг, а тот, кто мешает, - враг. Я уж не сдам, не сверну и вверх полезу, сверху виднее, как жизнь строится. А я видеть и строить хочу.
Крейслер рассмеялся.
- Честолюбив ты очень, быть тебе наркомом.
- Ты не шути, я не люблю. И буду! Чему завидую у тебя, - здоровью твоему: книжки читать умеешь, сидеть за столом умеешь, ты немец, - упорный! Я на немцев нагляделся. А у меня от бумаг голова кружится.
- Что ты утром брякнул об интеллигенции? Свежего воздуха боимся? Нет, врешь, брат, мы книжки не зря читаем, и вы наши книжки читаете. В скороспелые идеи не верим. А этот Чихотин - сукин сын, я твердо убежден. Слыхал, что буржуазия хорошо интеллигенцию оплачивала, и решил, что весь секрет в рвачестве.
Эффендиев вдруг насторожился, даже коня попридержал.
- Что? Что такое? Я ему дал пятьдесят миллиардов авансом, без этого он и рта раскрыть не хотел. Но все-таки его надо послушать, - успокаивал он сам себя.
Эффендиев был скуповат. Крейслер подмигивал, похмыкивал, прыгал в седле. Он невзлюбил этого Чихотина - чванного самоучку, вытирающего очки.
На другой день состоялось заседание. Черные загорелые мужики густо навалили в тесное помещение конторы, принесли запах полей, навоза, крепкой еды. Чихотин говорил, закидывая голову назад, выпячивая чахлую грудку, не глядя на слушателей, - напоминал бесноватого.
- Моя идея, как все большое, проста. Великое бесспорно. Замечено, что саранча переплывает реки и большие водоемы. Я предлагаю поперек местной реки Карасуни поставить цепь из бочек с керосином. В каждой бочке просверлим маленькое отверстие. Керосин, выливаясь постепенно в воду, покроет реку тонким слоем. Достигнув этой полосы, саранча замажет себе дыхальца и погибнет.
Первым из уголка тонко захихикал Чепурнов, - остальные молчали, вникая, - вышел к столу, презрительно отстранил Чихотина.
- Сорок лет живу на свете, двадцать лет вожусь с этой саранчой, с кобылками разными, человек я не ученый, но опыт приобрел и видел много научных способов, - иные помогали, иные нет. Но никогда ничего похожего не видывал, не слыхивал. А вдруг она через реку-то не поплывет? - Он бросился на Чихотина, аж руки вскинул. - Вдруг не поплывет? Тогда что? А вдруг она на нашем берегу отродилась и незачем ей в реку плыть, в ваш керосин? Может, она прямо на нашу пшеницу метнется. Вы в ее капризах сидели? Да так и попрет. А может, керосин-то ее и травить вовсе не будет, не будет дыхальца забивать.
Он прервал речь, опять тонко, язвительно рассмеялся, трясясь всем своим ладным тельцем. Широко задвигались мужичьи бороды. Михаил Михайлович встал и подтвердил:
- Товарищ Чепурнов прав.
После заседания Эффендиев посадил в бричку Чихотина, замкнувшегося в обиженной брезгливости, поманил Крейслера в сторону:
- Отвезу его в Асад-Абад, там арестую.
Михаил Михайлович изумился:
- За что? Что он тебе дался, сумасшедший же.
- А черт с ним, пусть не отсвечивает. Саранча по всей Степи, не только в нашем районе. Переберется в другой уезд, будет головы морочить. Для его же пользы посажу, в другом месте за такие советы убьют самосудом. Я видел сам, как она по воде идет, - много тут керосин поможет! А так он отсюда пятки намажет до самой Москвы, когда я его выпущу.
Таня целый день супилась, сделала свои выводы:
- Наш край обречен. Нет культурных сил, руки не доходят до окраин. Ты совсем одинок. Под руку лезет какая-то мразь, - это же не случайно.
II
- Вот, товарищ Эффендиев, - рассеянно говорил Михаил Михайлович, осыпая обрывок газеты закорючками цифр, - вот, товарищ, - саранче, каждому насекомому нужно семьдесят два золотника, то есть три четверти фунта зеленого корма, - пропитание на всю жизнь. Так в этот год она истребит в нашем округе четыре с половиной миллиона пудов, то есть почти все тростники на русской стороне Карасуни, иначе говоря, лишит окрестных жителей и топлива, и строительного материала, которым пользуются при нашей бедности во всем районе. О посевах говорить и не приходится, если она на них двинется.
- Посевы надо отстаивать.
- Легко сказать! - голос Эффендиева прозвучал как будто издалека. Крейслер поднял на него рыжий воспаленный взгляд. Таня посмотрела на них. Они были рядом как два угля: Крейслер, в веснушках, в диких оплеухах загара, в поросли красной бороды, - как бы догорал; лицо Эффендиева, в блеске желтой иранской кожи, в жесткой курчавости волос, казалось куском антрацита, только что зажегшегося в хорошо раззуженном под дувалами жерле заводской печи. Эффендиев никогда не записывал того, что сообщал Крейслер, и все прекрасно повторял в докладах. "Саранчу мы сгоним, - говорил он, - а потом за настоящие дела примемся".
Весеннее солнце нагревало Степь, как щеку яблока. Почва, начиненная мириадами и мириадами яиц, выделяла свой клад в дебрях тростников. Эффендиев сам не так давно жил, как живут и множатся в этом неисследованном мире рыбы, дичь, звери. И он находил для описания бедствий, несомых саранчой, неожиданные слова. В шарабане или верхом на гнедом иноходце он переезжал из селения в селение и, когда ехал один, распевал сочиненную им песню: "Камыш зорок, как хоросанский жеребец. Он чуток, как джейран, как горный поток, он шумит при ночном ветре. Страшное множество плодится у его корней".
Он любил произносить речи. Чаще всего вспоминал, как, почти выпадая из гнезда балкона, зажигал кровь "революционной демократии" расстрелянный Алеша Джапаридзе. Эффендиев даже огорчался, что революционная демократия сдана в архив вместе с его ранней молодостью, Гумметом, борьбою за Кюрдамир под начальством левого эсера Петрова, одного из двадцати шести. Боевые крещения не забываются. Призывы к борьбе с саранчой, возбуждение добровольчества, - это напоминало суматоху восемнадцатого года, когда он, братаясь с армянами, бил наступавших мусульман.
И теперь наступили тяжелые дни. Крейслер приходил в отчаяние.
- Что же это делается? От Веремиенко, от Саранчовой организации ни слуху ни духу. Мы согнали людей, понанимали беженцев, зря кормим.
Пан Вильский вошел боком в дверь, прикрыл ее плотно, как заговорщик.
- Совершенно верно. Я сейчас отпустил вечернюю партию, совсем мало провизии остается. Разрешите сказать.
Он уселся, как усаживался в этой комнате вечерами, под пульсирование знакомой динамо, полтора десятка лет, в позе, которая, казалось, была ему навязана невидимым футляром, и, поигрывая пугающе длинными пальцами, начал обычное:
- Вспоминаю, это было за Мейером, в тринадцатом году, на четвертом року моей службы в качестве помощника механика. Тогда тоже появилась страшная саранча. Господин Мейер был хотя и немец, но честный и порядочный человек (он безмятежно поглядел на Крейслера), - и надо сказать, тогда ведь все посевы страховались, однако он считал долгом бороться с саранчой и купил те аппараты "Вермореля". И я вспоминаю, что мы не нуждались в продуктах для рабочих. Если не было, мы их покупали в Черноречье у молокан, а потом подавали счета уездному агроному.
Трудно было понять, какой опыт вынес пан Вильский из нашествия тринадцатого года. Заметив недоумение, он с ужимками крайней доверительности закончил:
- Я только счел долгом сказать, как было за Мейером.
В открытое окно через сетку от москитов пробился заливистый лай тощей собаки Халхалки, ожесточенный, прерывистый, хриплый. Ее прервали руганью. Под осторожное отпрукиванье тяжело прошлепали копыта лошади. Таня вышла.