Дубровик дотянулся до меня, приобнял, положив легонькую руку на плечо.
- Хочь не казак в полном понятии, а все ж таки… Наше семя. Теперь касательно… Отец твой не из последних умом был. Посомневался первое время: чи к белым, чи к красным, как и многие все. А опосля, когда коллективизация приступила, почти что первый свел скотину на общественный двор. Должность получил - сельсоветчиком. Год, кажись, протянул и - митькой звали. На Север завербовался. На вольную жизнь. Не из последних хитростью был. А те, которые держались за свои дворы да заимки, - в кулаки прямиком угодили. Как элемент. На Север поехали, только по-другому. Вот и соображай, кто такой твой батя.
- Что-то не очень…
Дубровик снял с моего плеча руку, помотал, сокрушаясь, головой, засипел носом:
- Ох, ты, "очень не очень". Жись! Ты знаешь, какая она, жись?..
- И жизнью распорядился вроде не особенно.
- Во, опять претензия. А ты как? Ну скажи, как? Распорядился как? - Он постучал согнутым пальцем в свою детскую грудку. - Сюда заработал.
- Ну, это…
- Жись… Эх, жись! Понимать надо.
Старик налил в свою рюмку, глотнул, как таблетку запил, и затих, отвалившись к спинке стула, уткнувшись в широкий ворот рубашки бороденкой.
За перегородкой пели, смеялись, спорили. Мужчины - младший пехотный лейтенант и два сержанта-сверхсрочника - выходили, пошатываясь и перебраниваясь, во двор. После на минуту выбежали две девицы - они оказались совсем молоденькими, почти школьницами, и отчаянно терялись, проходя мимо меня. Мне подумалось, что Ксюшин сержант тот, что постарше, лысоватый, с медалью "За отвагу" на груди, и она "организовали" этих девочек для его друзей - младшего и молодого сержанта. Теперь там Ксюшин сержант развивал мысль об отношениях между девушками и мужчинами.
- Что требуется от девушки? Отвечаю: нежное обращение. Как, к примеру, в Западной Европе… К примеру, я желаю вас поцеловать…
- Брось. Убери лапы! - голос младшего лейтенанта.
- Я ж это к примеру.
- Демонстрируй на Ксении.
- В Западной Европе, к примеру, нежное обращение - закон для девушки. Экзамен по этому предмету сдают.
- Хватит тебе.
- К примеру…
Ксюша сует сержанту стакан, он замолкает, выпивая и закусывая, а девушки смеются, отбиваясь от кавалеров. Они выпили, к ним пристают, им страшно и интересно, и они будут смеяться до слез.
Дубровик очнулся, глянул на меня, явно не узнавая, потянулся к бутылке, но никак не мог поймать ее, - ловил, наверное, не бутылку, а сдвоенную тень ее, - я налил ему, подал к самым усам. Он выпил, проливая на бороду и рубашку, немного отрезвел и, воззрившись на меня вторично, заговорил:
- Ты кто?.. От Шилки-Аргуни до Уссури границу держали. Понял? Мы, казаки. Тыщу шестьсот верст. А ты чего говоришь?.. Японца, китайца остановили. Спасибо скажи нам.
Бороденка его опять уткнулась в ворот рубашки, будто кто-то невидимый давил старику на затылок, но тут же голова дернулась, как от испуга, подалась ко мне.
- Нас цари боялись!
За перегородкой послышалось пьяное мужское пение, и старик притих, будто внимательно вслушиваясь.
На позицию - девушка…
- Ты кто?.. - вскинулся он еще раз. - Может, капитал имеешь, либо сословие?.. Либо наказной атаман? Хе-хе! Землица, она ласку любит, чтоб ручками ее, ручками… Машины боится, ой боится!.. Хлебушка не народит. Обиженная…
Я встал, потрогал Дубровика за плечо, - он беззаботно подремывал, как наоравшийся до устали ребенок. Подумал: позвать Ксюшу или самому уложить его? Решил не беспокоить компанию, да и Ксюша, наверное, в крепком подпитии. Поднял под руки старика, - он оказался не таким уж и легоньким, видимо, когда-то был широк и прочен в кости, - волоча, подтащил его к кровати, что стояла под иконами, повалил на спину, стащил сапоги и босые ноги накрыл телогрейкой.
- Нас цари… - бормотнул Дубровик, и дыхание его выровнялось, постепенно переходя в долговременный храп.
Надо было определить на ночлег себя. Прошел по передней, выглянул в прихожую-кухню: никаких кушеток, лежанок. Русская печь вверху завалена барахлом, ее, пожалуй, давно не топили. На вешалке - мое пальто и полушубок Дубровика. Это и подсказало мне, как быть: взял полушубок, бросил его в промежуток между стенкой и плитой (в передней не решился, она проходная, а вечеринка неизвестно когда закончится), лег, не раздеваясь, сняв лишь пиджак, сверху натянул пальто.
И сразу затуманилась, закружилась голова, как после много выпитого, обрывками слов, красками, вспышками начало теряться сознание. Я подумал, что очень, очень устал, и провалился в сон. Но спал некрепко, и мне снилось, будто мы снова в утреннем вагоне - я и Антонида. Рядом старушка с корзинкой яблок. Покупаю самое крупное, самое красное. Хочу разломить. Пальцы соскальзывают: яблоко твердое и гладкое. Пробую еще раз - то же самое. На меня смотрит, страдая, Антонида, а старушка ехидно усмехается. Я набрасываюсь на яблоко, рву его ногтями, бью о край вагонного столика, - оно остается целым, гладким. Стучит, качается вагон, галдят пассажиры, усмехается старушка… Бросаю яблоко на пол, топчу его ногами и думаю: "Зачем? Ведь оно железное - гремит на весь вагон…" Антонида исчезает, старушка принимается хохотать, скаля щербатый рот… И я просыпаюсь.
За стеной, где была вечеринка, что-то упало, звонко разбилось. Послышался женский плач.
- Ксюш, к чему это такое…
- Дурак, нахал, чтоб ноги твоей не было!
- К примеру, я сурьезно…
- К примеру?.. - Швырок, удар, звон битого стекла. - Вот тебе "к примеру"!
- Ксюш, это такое… Нехорошо…
- А не по закону жить хорошо? Опозорил всю, рожа противная.
- К примеру, я хлопочу…
- Вот я тебе похлопочу! - что-то снимается со стола, железно гремит. - Вон, сказала! Чтоб ноги твоей не было, пока документ замаранный!
Удара не последовало, сержант перехватил нацеленный в него предмет, молча, грубо швырнул Ксюшу на кровать и, наверное, стиснув ее так, что она не могла шевельнуться. Неожиданно послышались ее слабые, покорные, какие-то извинительные рыдания: вот, мол, прости дурочку, все мы такие.
- Эх, Ксюша… - прохрипел сержант.
В окнах светлело, они были мертвенно-серые, как чахоточные, на рукаве шубы возле моей головы мурлыкала кошка, надежно трубил носом казак Дубровик. Затихая, словно постепенно отходя к лучшей, прекрасной жизни, плакала Ксюша.
Я встал, надел пиджак, пальто, попросил кошку поискать другое место, - повесил шубу. Вышел во двор, лишь чуть скрипнув дверью, и сразу окунулся в плотный стоялый туман. Он был холодный, до ощутимой тяжести сырой, - это остывал, готовился к долгой зиме Амур-батюшка. Прошагал на улицу - в глушь, тишину. Дома, едва видимые, горбились темными крышами, напоминали и древнее кочевье, и стога сена в пустой осенней степи. Пошел к угору, из деревни, и ни одна собака не проснулась, не проводила меня лаем.
В полдень я был в Благовещенске, на Зейской улице, которая оказалась не очень близко от реки, искал дом Антониды и чувствовал в себе прежние тридцать семь и три десятых градуса. Будто и не получил я пять десятков уколов за прожитые в санатории три недели.
Старенький, когда-то крашеный домик нашел в конце улицы. Немного постоял в полутемных сенях, отдышался, настроился "на бодрый лад", чтобы не очень огорчить Антониду. Несильно постучал. Открыла толстая, свежелицая женщина (я сразу подумал: "Ее мать"), схватила мою руку, втащила меня в дверь, приказала снять пальто и повела к столу.
Семья была в сборе: две взрослых девочки, мальчик лет четырех - говорливый, с белыми кудряшками - и Тоня. Она глянула на часы, нахмурилась, кивнула, чуть улыбнувшись, как солдату, в срок выполнившему задание.
Мать кормила борщом, рыбными котлетами с картошкой, очень легко перемещала свое тело из комнаты в кухню и обратно, успевала спрашивать, говорить. Я подумал, что вот такой толстухой будет когда-нибудь Тоня, но мне не сделалось от этого досадно, захотелось даже, чтобы к старости у меня была именно такая жена - быстрая, умелая, с молодыми, ничуть не выцветшими глазами.
Я заметил - здесь никто не боялся туберкулеза: к этому приучила, наверное, работа Антониды, и то, что ей приходилось иногда, как сегодня, приглашать домой больных.
Мать проводила нас до вокзала, вручила Тоне сумку с огородными продуктами, и мы, выждав полчаса, влезли в попутный поезд.
6
На обход пришел главный хирург.
- Добр… утр… - он сел у стола и принялся за мою историю. - Так, - говорил он, обращаясь больше к истории, чем ко мне, будто она и есть настоящий я. - Температуру мы сбили, РОЭ у нас почти в норме, пульс… аппетит… - Он полуповернулся в мою сторону. - Завтра операция. - Сказал это резко и, наверное, нарочито неожиданно: не очень ли сильно испугаюсь? И, чуть усмехнувшись, заметно мягчая, потому что я не вздрогнул, не растерялся: - Готов, значит?
Антонида стояла позади Сухломина, как и положено сестре (это мне всегда напоминало: сестры-солдаты при врачах-генералах), слегка скучала, держа карандаш на раскрытой тетрадке, чтобы записать, если понадобится, какие-либо назначения хирурга. Услышав "Готов, значит?", она, не шевельнув головы, подняла на меня глаза - чистые, свежие, - в них не было и намека на скуку. Я подумал: вот как может разниться человек внешне и внутренне, - и под ее прямым взглядом хотел также прямо ответить: "Да!", но вдруг мне показалось, что это прозвучит слишком геройски, я просто сказал:
- Что ж, надо…
- Э-э, не ответ. Не принимаю такой ответ. - Сухломин развернулся ко мне, встал. - Ну-ка, разденься, послушаю.