- Не тронь. - Он сунул руку во внутренний карман пиджака, нащупал там что-то, подержал, с большей твердостью повторил: - Не тронь при мне хорошего человека.
- Тьфу, - жалобно и длинно протянул, сокрушаясь, Ефрем. - Да я же не сказал, что он плохой. Потому и хотел в принципе, отвлеченно…
- Не отвлекай, не на того попал!
- Расскажешь, что ли?
- Понадобится - не спрошусь, хоть ты и того… - Шофер приставил к виску палец.
Ефрем уронил голову на ладонь, как бы опасаясь, что она отвалится от смеха, потом сразу затих, смахнул согнутым пальцем сырость под глазом, тоже привстал.
- Вась, - сказал он по своему обыкновению ласково, будто неустанно беседуя с ребятишками. - Иди-ка ты спать.
- И пойду! - выпрямился во весь небольшой рост шофер. - С чокнутым не желаю…
- Вот и хорошо. Выпил, закусил. Можно и посошок…
- Очень даже благодарю!
- Ну и ладно. Приятных сновидений. Фая, детка, постели человеку.
Шофер вышел во двор, побыл там, вернулся с мокрым от дождя лицом, сторонкой, словно боясь заразиться, обошел нас, молча скрылся за дверью комнаты, в которой все еще стонал, рыдал и захлебывался джаз.
- Не хотите? - Ефрем щелкнул ногтем по бутылке.
- Нет.
- Я тоже - только для разговора. Когда еще в лесу промокну. Боязно, как бы она начальницей не сделалась. - Ефрем стиснул в кулаке горлышко бутылки, как бы перехватив горло живого существа. - Отправимся дальше?
- Говорите, слушаю.
- Думал я, по-всякому прикидывал. Выходит - не может человек стать человеком.
- Почему же?
- Потому что он никогда не знает, сделался человеком или нет. Надо, чтобы все люди сказали ему: ты - человек! Если хоть одни против, значит - не дозрел. Понимаете? Вот и выходит, что не может один человек стать человеком. Всем вместе, разом надо делаться человеками. Без конца. И все равно человек никогда не станет человеком, а только будет стремиться к этому. Так и надо. Потому и жив человек.
- Интересно, но едва ли приемлемо.
- А я что? Это ж философия.
- Да, пожалуй.
- И еще думаю: стыдящийся называть себя человеком - самый лучший человек.
Ефрем пододвигает ко мне бруснику - она яркая, крупная, слегка запотевшая с холода, - кладет мне на тарелку брюшко кеты - розоватое, жирное, в меру прожаренное, - показывает на грибы, икру, картошку. Делает это без привычной своей усмешки, даже слишком серьезно, как бы говоря: еда - тоже работа, а к любой работе надо относиться уважительно.
Сколько мне пришлось видеть таких "таежных" столов, таких застолий! И ни разу они не повторились: были другими дом, хозяин, хозяйка. Был другим разговор. Я знаю уже, что лесник Колотов никогда не забудется мне, и потому присматриваюсь к нему, стараюсь лучше понять его слова, взять больше "на память себе" этого человека.
- Изучаете? - спросил, настораживаясь, Ефрем. - А вы не утруждайте себя. Сам все расскажу. Вот, предположим, удивляет вас, как я сюда попал?
- Кое-что слышал.
- Сам себе придумал эту ссылку… Изложу все по порядку. Но сперва чайку крепенького сделаю. Согласны?
Я кивнул, радуясь догадливости хозяина: как раз наступило время "крепенького" чая. Ефрем вышел в сени зажигать примус.
Из горницы слышалась тихая музыка, медлительный, какой-то по-дикому тоскливый напев Фаины и звучный, скрипучий храп шофера. Все это подчеркивалось, проявлялось большим, всесветным звучанием бури за стенами, и остро чувствовалась затерянность дома лесника среди дикости моря и тайги, его малое спасительное тепло.
Как же попал сюда Ефрем Колотов? Я и об этом знал кое-что из рассказов лесников. Войну он окончил одноруким артиллеристом, с медалями вернулся домой, в родной Хабаровск. Пошел работать на пароход машинистом, будто бы на свое старое место, откуда взяли на фронт. Справлялся, и долго плавал по Амуру, имел премии, почетные грамоты. Был депутатом. Потом перевели на судоремонтный завод, повысили до начальника цеха, и через какое-то время избрали освобожденным председателем профкома. Будто бы долго он на этой должности состоял, совсем в интеллигента превратился. Дети выросли, институты окончили, жена состарилась. Тихо, обеспеченно текла жизнь. И вдруг Ефрем сказал: "Все, не могу больше, ухожу на пароход, машинистом". Еще два или три года проплавал помощником машиниста. А потом… Потом подал заявление, рассчитался. Уехал на Сахалин. Здесь попросился на глухой кордон. Приглашал будто бы жену - не поехала от квартиры, детей. Минули последние десять лет, Ефрему Колотову теперь под шестьдесят, но он так и живет на кордоне, никуда отсюда не выезжал. И вот женился…
- Так как, изложить? - уже с меньшей охотой спросил Ефрем (он будто подслушал мои мысли о нем), наливая в топкие стаканы огненный, густо-коричневый чай.
- Не надо. Лучше скажите, что вас толкнуло на это?
- О, это самое главное, самое трудное. Как же! Никто вам это не перескажет за меня. Да и сам когда рассказываю - не верят, думают - держу что-то про себя. - Ефрем отпил большой глоток чая, мне показалось - сейчас поперхнется, обжегшись кипятком, но он спокойно сглотнул, прислушался к крепости напитка. - Да и давно все было, может, и позабыл подробности. Помню хорошо такой случай: сижу в машинном отделении, задумался. Вбегает капитан - небольшого ростика мальчишка, только что мореходку окончил, - кричит: "Ефремыч! (так он меня называл). Ты что, уснул? Сигналю - команды не слышишь. Пристань прошли". - И давай сам у машины управляться, неловко так, с одышкой от запальчивости. И сказал я себе: "Все!" Нет, не обиделся на капитана, даже нравилось иной раз, как он сердито командует, носит форму. Просто пришел конец той моей жизни, и я сказал себе: "Все!" Пейте чай - остынет. Вот так… - Ефрем двумя глотками отпил полстакана. - Весь вкус в нем, пока горячий… Ну а дальше… В Хабаровске подал заявление, уволился. На все расспросы отвечал: "Думать хочу. Уеду в лес, в тишину. Первую половину жил, вторую - думать буду". Посчитали - помешался слегка Колотов, отпустили с удовольствием. Вот и все. - Прикрыв глаза и помолчав (при этом голова Ефрема медленно покачивалась, словно усыпляла в себе недобрые воспоминания), он вдруг глянул на меня по-прежнему искоса, острой голубизной глаз. - Вам, как пишущему, добавлю… Тут как-то на рыбозаводе поэты выступали. Все позабыл. А две строчки так и запали, будто бы я их сам про себя сочинил: "Мне был толчок, волнующий и странный - я ощутил и время, и пространство".
Мы долго пьем чай, молчим. Мне и в самом деле не очень понятно: как это можно в одни день бросить все и уехать в лес? Есть, наверное, нечто очень важное, о нем-то и не хочет поминать Ефрем. И ему самому досадно: рассказал вроде, ничего не тая, а все будто при себе что-то оставил. Он подбавляет мне чая, пьет сам, и мы затяжно молчим.
- Для себя понимаю, - наконец говорит себе в стакан Ефрем. - Объяснить трудно. Если бы вынул часть души - вставил другому… Вот сын приезжал, уговаривал: "Брось все, будешь у меня жить". Он инженер на железной дороге. И ему так же объяснил. Не понял. Тогда я руку показал: "Все ею делаю - лес рублю, рыбу ловлю, сено кошу, Файку обнимаю. Хочешь, поборемся?.. А ты задумал меня посадить на мягком диване, телевизор смотреть".
Обиженный, уехал, жалея меня. А мне его жалко. Вот и рассуди нас.
Вошла Фаина, и я едва узнал ее - так она принарядилась: черное бархатное платье (вместо пестрого широкого халата), капроновые чулки, черные лакированные туфли, на шее крупные янтарные бусы, волосы взбиты, брови угольно подведены, губы ярко накрашены. И живот меньше заметен. Наверное, затянула его на все свое возможное терпение. Присела к столу, накинула ногу на ногу, взяла папироску. Довольно умело прикурила, часто подышала дымом и сказала скандальным, еще не позабытым голосом сезонницы:
- Налей, братишка!
Сказала мне, даже мельком не глянув в сторону мужа, будто его давно уже не было за столом. Я не брал бутылку, боясь обидеть Ефрема, да и подумалось: "Зачем столько пить беременной?" Фаина блеснула синеватыми белками глаз, скривила в мою сторону губы, схватила бутылку, словно вырвала с корнем злое растение, палила себе полный стакан.
- Вот так всегда, - вдруг просияв, как бы внезапно обретя себя прежнего, засмеялся Ефрем. - Как кто приедет - наряжается и выпить хочет. Скучает, глупенькая. А сын мой приехал - так прямо любовь с ним развела. За руку водила, как малолетку, чуть было не уехала с ним. Да куда ему - у него с высшим образованием дома сидит. - Ефрем наклонился ко мне, сбавил голос. - Прощаю ей все. Это ведь для меня тоже учение. Как сумеет человек выправиться? А душа у нее нежная, как у дитятки. Она мне будто бы и дочка и жена…
- Молчи, дурак! - Фаина отрывисто рассмеялась, тыльной стороной ладони звучно ударила по щеке Ефрема. - Так надо, - сказала мне, открыла широко рот и вылила в себя водку.
Ефрем смиренно, все с той же улыбочкой покачал головой.
- Ханцерт будет! - вскочила Фаина, побежала в горницу, вынесла патефон. Завела, поставила пластинку. Пальцы у нее от водки или нетерпения дрожали, едва слушались, щеки, пылавшие яблоками, выцвели, сделались почти коричневыми. Выйдя на середину пола, Фаина согнула в локтях руки и начала вышаркивать твист, кивками и улыбками зовя меня: "Не трусь, братишка!" Танцевала она неуклюже, трудно управляясь со своим отяжелевшим телом, и присесть как следует не могла - мешал живот. Щеки, лоб у нее скоро залоснились от пота. И вдруг она вскрикнула, тонко сжала губы и, медленно подойдя к столу, опустилась на лавку. Зашипела, остановилась пластинка. Минуту было тихо, лишь бил по окнам тяжелыми мокрыми полотнищами ветер. Фаина подняла голову, глядя в черное окно, со стоном выговорила: - Э-эх, вы!..