В другой станице Михайлов, по обыкновению не вмешиваясь, слушал, как рабочий винсовхоза жаловался Ерёмину, что его второй год из-за личных счетов неправильно облагают единоличным налогом, да еще и привлекают к суду за хулиганство, после того как он, бурно объясняясь с налоговым агентом, раза два стукнул об пол стулом и в расстроенных чувствах нехорошо выругался. Михайлов, слушая этот разговор, не вставил ни слова. Но когда они уже выехали с усадьбы совхоза, чтобы продолжать поездку по району, он в машине напомнил Еремину, что им нужно заехать на час в районный центр. Еремин изумился:
- Зачем?
- Вы же обещали этому Сухареву уладить дело, - сказал Михайлов.
- Вернемся из поездки - и разберусь. Время еще есть. И вообще не верится, чтобы суд принял это дело к производству.
- Это как сказать, - возразил Михайлов. - Когда машинка уже закрутится, ее трудно остановить.
Еремин посмотрел на его взволнованное лицо и не стал спорить. Всего на полчаса они заехали в станицу, и там Еремин в избытке был вознагражден тем явным удовольствием, с каким Михайлов слушал слова райпрокурора, что он прекратил это действительно дутое дело и возбудил другое - о произволе налогового агента. И после этого они продолжали поездку по району.
Как-то перед вечером подъехали к полевому стану тракторной бригады. Бригада только что закончила все работы в степи и готовилась утром откочевать в МТС. Воспользовавшись внезапной и редкостной для этого времени года теплынью, кухарка Паша накрыла трактористам и прицепщикам к ужину большой длинный стол во дворе. Это был их последний ужин в степи в этом году. Вокруг стана зеленели озимые, чернела зябь и стоял запах земли, развороченной тракторными плугами.
Кухарка Паша и Еремину со спутниками налила по тарелке мясного борща, разрезала большой арбуз, угощая их с радушием грубоватого гостеприимства. Еремин и Михайлов не стали отказываться, а шофер Александр попросил добавки.
- Должно быть, на райкомовских харчах не то что на колхозных, - подливая ему борща в тарелку, стрельнула в Еремина глазами Паша.
Поужинав, трактористы покурили и запели песню. Это была с детства знакомая Еремину казачья песня, и Еремин незаметно для себя тоже в нее втянулся. Его несильному тенору пришлось спорить с высоким, почти девичьим голосом запевалы, желточубого прицепщика Сергея, который пел, по-видимому, почти без всякого усилия, хотя и поднимал песню на рискованную высоту - вот-вот оборвется голос. Однако он не обрывался и, взлетев еще выше, вдруг почти отвесно соскальзывал вниз, замирая до нового взлета. И вот на таком-то перепаде его и подстерегал и ловил тенор Еремина, овладевая хором голосов - мужских и женских.
В бригаде женщин было совсем мало - всего две трактористки, две прицепщицы и кухарка, но их голоса - и среди них контральто Паши - своей струей омывали и окрашивали грубоватую струю мужских голосов и сообщали песне ту грустинку, без которой, кажется, вообще не бывает песни. И может быть, поэтому как-то уж очень совпадала она со всем обликом этой осенней степи, с распростертым над нею одетым тучами небом и даже с тем, как пахла развороченная плугами земля - густо, тяжело и сладко…
В одну из пауз Еремин взглянул на Михайлова и увидел, что он тоже поет со всеми. Но не столько этому удивился Еремин, сколько тому, как он поет. Михайлов пел, как пели все эти люди, - не пел, а скорее разговаривал словами песни, и на лице у него было точно такое же наивное и строгое выражение, как у желточубого прицепщика Сергея, у кухарки Паши и у всех остальных. Когда потом Еремин снова взглянул на Михайлова, он увидел, что тот уже не поет, а только слушает, повернув лицо к степи, и глаза у него мокры от слез, которых он не замечал или же не стыдился.
С этого вечера они как-то сразу стали ближе друг другу, и Еремин решился наконец спросить у Михайлова о том, о чем давно собирался. После того как было пропето еще немало песен, кухарка Паша отвела Еремина и его спутников в дом, в комнатку, где стояли три кровати под серыми одеялами и в печке с протяжным гулом горел бурьян. Шофер Александр, который за день больше всех уставал за рулем, как только разделся, лег на койку, так и рассыпал по всему дому густой храп. А Еремину, может быть, этот храп, а может, и молодая яркая луна, заглядывающая в окно из степи, мешали уснуть. И, повернув на подушке голову к Михайлову, который, как всегда в поездке, ложился позднее всех и теперь, сидя у окна, смотрел в степь, он решил задать свой вопрос о записной книжке.
Со смущением и раскаянием он ожидал ответа и обрадовался, что Михайлов, ничуть не обиделся.
- Вы, Иван Дмитриевич, не первый задаете мне этот вопрос, - сказал он серьезно. И, услышав покашливание Еремина, тут же успокоил его: - Нет, я не обижаюсь. По-моему, это вполне естественно. Люди работают и недоумевают: почему это человек только смотрит на их работу и слушает, что ему говорят, и даже не возьмется за карандаш, чтобы записать то, что он слышит? Удивительно было бы, если бы не спрашивали. Люди не любят, когда у человека нет в руках дела. Но мне почему-то всегда казалось, что сперва нужно попытаться понять жизнь людей, а потом уже браться за карандаш. Я, конечно, совсем не против записной книжки и тоже меткое слово люблю, какой-нибудь, знаете ли, заманчивый, - Михайлов сделал жест, - эпитет… Есть и у меня книжка, и я записываю, только не умею этого делать тут же, на месте, вслед за человеком. Как-то неловко, знаете ли, ловить слова людей сразу на бумагу. Он к тебе с доверием, душу раскрыл, а ты сразу с карандашом, как со штыком к сердцу. И откровенно сказать, Иван Дмитриевич, когда человек раскрывает тебе душу, как-то забываешь, что нужно записывать. Слушаешь - и все. Вспоминаешь уже потом, главным образом ночью. Вам вот только сегодня что-то не спится, а мне - каждую ночь. Не знаю, чем это объяснить. Человек я здоровый, бывало, на фронте засыпал с началом воздушной тревоги и просыпался после отбоя. Нервы у меня хотя, конечно, и не первого качества, но служат. Но сплю я до крайности мало. Очевидно, все-таки сказывается возраст. Вам, Иван Дмитриевич, сколько лет?
- Тридцать два, - ответил Еремин.
- А мне сорок два. Довольно существенная разница. В городе я вслед за последним трамваем засыпаю, а здесь - после вторых петухов. Вам к этому времени уже заревой сон снится. Ночью как-то особенно хорошо думается. Отступишь от суеты дня, и вдруг то, что представлялось большим, оказывается мелким, а повседневное, обычное - это и есть самое главное. И уж поскольку вы, Иван Дмитриевич, тоже сегодня обязались бодрствовать, мне бы хотелось кое-какие из этих мыслей разделить с вами. Или вы все-таки спать будете?
- Нет, нет, - поспешил сказать Еремин.
- Это мне пришло в голову не только за эту поездку - я ведь давно по степи езжу. Как сказал Тарасов, кочевник… Но за эту поездку, после разговоров с людьми, многое как-то отстоялось… Не кажется ли вам, Иван Дмитриевич, - Михайлов встал со стула, отошел от окна и остановился у кровати Еремина, - не кажется ли вам, что едва ли не половина всех наших бед в сельском хозяйстве от двоевластия?
- Двоевластия? - приподнимаясь на локте, переспросил Еремин.
- Два хозяина на поле, и в итоге нет настоящего хозяина. Оба ответчики за обработку почвы, за урожай, и по-настоящему никто не отвечает.
- Вы хотите сказать…
- Только то, что вы сами давно уже видите и знаете, - подхватил Михайлов. - Тот устоявшийся взгляд на соотношение сил тракторной и полевой бригад, который давно уже опровергнут жизнью. Ни для кого не тайна, что полевая бригада находится, так сказать, только на прицепе у тракторной, но за урожай-то отвечает полевая?! И это подсказывает переход к каким-то новым, более реалистическим формам организации сельскохозяйственного производства. За тем, за кем ответственность, нужно признать и реальную власть.
- Но это и не так просто, - не дослушав и сбрасывая ноги на пол, резко сел на кровати Еремин.
Зеленая, разрезанная рамой на четыре части луна входила из степи в комнату. Начало разговора предвещало продолжение его на всю ночь.
Их совместная поездка по степи подходила к концу, и все чаще Еремин стал ловить себя на чувстве, что теперь ему, пожалуй, и не так-то просто будет расстаться со своим спутником. Он удивлялся, как это за такой короткий срок успел не то чтобы привыкнуть, а как-то даже привязаться к Михайлову. Впрочем, Еремин знал за собой одно свойство - он был влюбчивым человеком. Вдруг заинтересовавшись человеком, Еремин мог неудержимо потянуться к нему, и тогда уже его трудно было разуверить, заставить остыть или разочароваться. Товарищи и жена говорили Еремину, что именно поэтому ему свойственно было впадать в ошибки, и он находил это справедливым, но где-то в глубине души продолжал считать, что и ошибиться в увлечении кем-нибудь - это все же лучше, чем бояться увлечься только потому, чтобы не ошибиться.
Так он, должно быть, незаметно увлекся и своим новым знакомым, с которым вот уже неделю вместе колесил по району. Чем больше разочаровывался Еремин в своем прежнем представлении о писателе, тем как-то проще ему было находиться со своим спутником. И если Михайлов теперь уедет, то это будет для Еремина потеря. И неплохо, если действительно удастся уговорить его пожить в районе, как надеялся Тарасов…
Но Михайлов, казалось, уже совсем не думал об этом, а Еремину возобновлять этот разговор вот так навязчиво - "оставайтесь, Сергей Иванович, в нашем районе" - не хотелось. И однажды, когда их поездка совсем уже подошла к концу, Еремин решил испытать другое средство.