Горбатов Борис Леонтьевич - Мое поколение стр 4.

Шрифт
Фон

2

Нас было шестеро ребят, корешей. Только двое - Валька Бакинский и Алешка Гайдаш - имели полный комплект родителей: отца и мать. У Павлика осталась только мать, отца белые повесили. У меня - отец, матери не помню. У Тоськи - отец и мачеха. У Моти - ни отца, ни матери.

В тревожной и суматошной, неуверенной жизни родителям было не до нас, и мы росли сами.

Артиллерийский снаряд, выпущенный немцами, оккупировавшими юг, выбил стекла в нашей школе. Учение кончилось. Дальнейшее образование получали мы в казармах запасного пехотного полка, куда бегали в гости к Углову, в полковую сапожную мастерскую.

Углов угощал нас крутым кондером, табачком и солдатскими забавными и горькими рассказами.

Он рассказывал о доме, о детях, о бабе, которая тоскует по нем, по мужике.

- А может, уж спуталась с другим! - Он говорил это незлобиво, просто. И незлобиво же добавлял, вколачивая гвоздь в подметку: - Приеду - убью! - И сам хорошо знал, что не убьет. А мы гадали: убьет или нет?

Забегала в мастерскую веселая солдатня, грохотала плоскими шутками, материлась, учила материться и нас, и мы привыкли к этому грубому, неприкрытому быту. Мы привыкли просто говорить о страшном - о смерти, о голоде, о человеческих муках.

Может быть, поэтому так легко волочили мы свои собственные муки: и смерть, посещавшую наши семьи, и голод, и неустройство.

Полковой сапожник Углов много рассказывал нам и о женщине. Острой, покорной, извечной жалостью были проникнуты угловские рассказы. С тех пор и живет во мне бережное уважение к женщине.

Много ремесел узнал Углов.

- Руки у меня золотые, - говаривал он без похвальбы, - а голова дурная, темная.

Но это было неверно.

Когда запасный пехотный полк перестал быть запасным и отправился на фронт, исчез и Углов. Больше я его не видел.

Другой взрослый, который занимался нами, детворой, был матрос Трофим Хворост. По ордеру жилотдела он поселился в квартире Бакинских. Там мы его увидели впервые.

Матрос для нас всегда означал большевика. Поэтому первый вопрос, который Валька задал постояльцу, был:

- Вы комиссар?

Хворост удивленно посмотрел на него, потом засмеялся в длинные хохлацкие усы.

- Верно! Комиссар я. - И, хлопая Вальку по плечу, добавил: - Комиссар… А ты кто, шкет?

Скоро Хворост стал нашим общим другом. Не знаю, что заставляло его все свое свободное время отдавать детворе. Он ходил с нами по городу, в поле, на реку. Это было замечательное зрелище: огромный, усатый матрос в бескозырке, обвешанный ручными гранатами, маузером, финским ножом и патронташем (зачем у него все это было - не знаю!), он шел во главе шумной орды босых и растрепанных мальчишек, которые вприпрыжку бежали около него или висели на его руках.

Его истории отличались от угловских. Ни о доме, ни о жене он не говорил нам никогда: мы даже не знали, есть ли у него они. Спросили раз. Он подумал-подумал и с грустным юмором ответил:

- Була у собаки хата!

Рассказывал же он нам о флоте, о войне, о революции. У этих историй никогда не было конца, да и начала не было: начинал он как-то неожиданно, с ходу:

- …Вот и говорит нам наш командир: "Братишки, что же мы, а?"

Где происходило, когда, с чего пошло - этого из его рассказов нельзя было узнать.

Истории свои он вдруг обрывал на самом, по нашему мнению, интересном месте и говорил нехотя:

- Ну, а дальше - мура! - и вытаскивал длинный ситцевый кисет.

Он любил рассказывать о будущем. Рисовал его ярко, сочно, не жалея красок.

- Ну а как там кушать будут - это нам без надобности, - объяснял он. - Не для жратвы мы этот огород городим.

- Каждому по дому достанется, а? - спрашивал матроса Валька.

Хворост сердито смотрел на него:

- Тебе зачем дом? Тю, скаженный!

И мы смеялись над Валькой, потому что никому из нас домов не нужно было.

- По-людски будут люди жить, - добавил Хворост. - И сыто, и светло, и весело! И точка об этом.

Случайно узнали мы, что Хворост работает в Чека.

- Ну да, в Чека! - равнодушно подтвердил он сам, когда мы возбужденно спросили его об этом.

Алеша подвинулся к нему и, глядя на него блестящими глазами, спросил:

- Товарищ Хворост… - Он замялся и вдруг докончил шепотом: - А расстреливать вам приходилось?

Хворост кончил свертывать цигарку и теперь прикуривал.

- Приходилось, - ответил он.

- Как же так?! - закричал Валька в ужасе. - Людей?

Хворост посмотрел на него удивленно, потом просто ответил:

- А ты б как думал? Ведь они ж нам вредные.

Через несколько дней кто-то спросил:

- А при коммунизме будут расстреливать?

Хворост поднял голову и, не думая, убежденно ответил:

- Не будут! Нипочем не будут!

Он уехал из города как-то неожиданно, стремглав, ни с кем из наших, кроме Вальки, не простившись.

- Ну, прощай, скаженный! - сказал он Вальке на расставанье. - Может, свидимся еще.

Валька клялся нам, что в глазах у Хвороста блеснула слеза.

- Слеза? - недоверчиво протянули мы и подняли Вальку на смех.

- Чекист не будет нюнить, - отрезал Алексей и презрительно посмотрел на Вальку.

А Валька уверял, что была слеза.

Так прошел сквозь наше детство этот усатый, рябой моряк с "Авроры", плотно увешанный ручными гранатами, не знавший ни семьи, ни хаты и отдавший всю неистраченную свою любовь босоногой детворе с Заводской улицы.

Хорошо пел из нас, пожалуй, только один Тоська. Только этим он и был хорош. А так - трусоват, жаден, сварлив. Но пел хорошо. Закидывал голову, упирался руками в бока и начинал медленно и тонко тянуть одну ноту: "Э-о-о-о!"

Мы знали: это - вступление, подход к песне, ухватка Тоськина, а песня впереди. Он разом срывал ноту, еще выше закидывал голову, и вот уже песня взлетала - хорошая, украинская, печальная песня.

А мы стояли вокруг него или лежали, приникши к траве, и, затаив дыхание, слушали. Шумели над нашими головами казацкие битвы, буйно гудела Сечь, плакал казак в турецкой неволе, шел долиною батька Дорошенко с войском, - эх, песни!

Горький запах полыни подымался над пустырем, запах горькой могильной травы. Почему так много сложено песен о смерти?

У красноармейцев учились мы другим песням: строевым. Они пели их в строю или на митингах. Наш "батальон" тоже пел:

Смело мы в бой пойдем
За власть Советов…

Приходили белые. По внешнему виду белые солдаты мало отличались от красных: такие же бородатые, рваные, в смушковых шапках и плохих шинелях, только синие потеки на плечах от нарисованных погон.

Хрипло и мерно пели они:

Смело мы в бой пойдем
За Русь святую…

Мотив был схож. Это ошарашивало меня.

Приходили красные, располагались в казармах, жгли костры, били вшей, чинили рубахи и негромко пели. Дым стоял над кострами, едкий, ползучий. От развешанных над кострами портянок шел тяжелый запах пота. Песни были печальные и тягучие.

Приходили белые. Офицеры уходили по квартирам, солдаты располагались в тех же казармах, жгли костры, били вшей, чинили рубахи и пели. И пели те же песни, что и красные, о том, как казак копал криниченьку, о том, как мать не дала казаку доли, о субботе - дне ненастном.

Разговаривали мы с ними:

- Откуда?

- Полтавский.

- Давно воюешь?

- Давно.

- Надоело?

- Ох, господи! - Посмотрев на нас, добавлял: - Ото и у меня такой хлопча дома, як ты.

- А чего ж вы воюете, - мы озирались, - против красных?

Солдат сердито подтягивал к себе рубаху, которую чинил.

- Киш, цуценята! - кричал он на нас и тоже озирался. - Ох, господи!

Почему они воюют? Красные идут за правильное дело, почему же они против них? Почему толпа растерзала Нагорного? Ведь он хотел, чтобы не было погромов в городе. Почему в песнях так много поется о смерти? Почему стоит над страной горький запах полыни, могильной травы? Кончится ли это? Скоро ли?

И иногда казалось, что это всегда будет так: заколоченные окна школ и магазинов, обыватели, прячущиеся по подвалам, шальная стрельба на улицах, хлеб пополам с кукурузой и мякиной, потушенный завод, деньги - миллионы, за которые ничего не купишь.

Я делился этими думами с Алешей. Он обрывал меня и говорил убежденно:

- Недолго так будет. Вот кончится война, все будет иначе.

А как - иначе, он не умел объяснить.

Всей кожей, розовой, детской кожей, по которой пошел уже дружный загар, ощущали мы свое время. Бесстрашные и верткие дети улицы, воробьи на вздыбленной мостовой, с жадно разинутыми ртами и глазами, бегали мы смотреть все, что смотрится, слышать все, что слышится. Пролезали всюду: к новому танку, под брюхо бронепоезда, на нечаянный митинг.

Величайшее из всех учений в истории - ленинское учение - было взметено миллионами знамен и плакатов, и в них, в этих лозунгах, броских и динамитных, познавали мы то, за что боролись и умирали люди. Познавали легко, без труда, без борьбы, - щедра была эпоха, богатая гением величайшего из вождей, и мы, смутно помнившие городового, плевали в глаза царскому портрету, орали: "Нет бога ни на земле, ни в небесах!" Еще не работая сами, мы уже знали величайшую справедливость на земле: "Не работающий да не ест", - и все это сокровище досталось нам даром, здесь, на нечаянных митингах.

Мы и сами устраивали свои митинги. Они похожи были на грачиный грай. Но неподдельные страсти бушевали здесь.

Собирались на пустыре за заводом.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке