- С табаком накрыли, Петр Васильич!
- А при чем тут я? - послышалось раздраженное. - Сообщите прокурору!
Последние слова, будто куском породы, тупо двинули Михаилу в темя, и он, ничего не соображая, как через дурной сон, слышал глухие голоса, а потом резкое загребинское: "Заходи!"
Загребин положил перед директором шахты папиросы, отпятился к стенке, сел, по-орлиному огляделся и, успокоившись, устало вздохнул: дескать, замотала забота-работа. Дед с Михаилом стояли у дверей, а директор Петр Васильевич Караваев, опершись локтями о стол, набычив седую кудлатую голову, глядел на грязную пачку "Прибоя" - долго глядел, тяжело. И чувствовалась в его позе властная военная тяжесть: повел бровью - и судьба решена.
А на дворе был поздний октябрь, небо густо завешено стоялой тучей-рассыпухой, и скупой свет дня не побеждал сумерек кабинета. И тишина, и мрак, и от этого вроде бы холод полз от пола по ногам к спине Михаила. А Караваев все молчал и глядел на папиросы, крупные рабочие его руки мертво покоились, и только раскрылки больших бровей чуть шевелились. Обстановку молчаливо дополнял главный инженер Головкин, тогда молодой, смуглолицый.
Михаил во все глаза пялился на Караваева, на грозу свою, которая не пощадит, разразит дотла, потому и Головкина увидел не сразу, но боковым зрением, как через тающий туман. Увидел и, как при первой встрече с ним на шахте, опять не поверил самому себе. Ему было до дикости невероятным знать, что Головкин Василий Матвеевич, этот большой казенный человек, единственный здесь, на краю света, кто видел Михаила нездешнего, совсем в иной жизни; знать, что ноги Головкина ступали по половицам его родного дома, что его потчевали за ужином травяным, на голимой воде супом из "сплошных автаминов", что он ночевал в горнице на единственной в семье Свешневых кровати, застланной вместо постельного белья вытертыми до мездры овчинами; знать, что когда-то нечаянно появившийся в степной сибирской деревеньке, и всего на одну ночь, чужой человек - это и есть теперешний главный инженер Головкин; все это было для Михаила как сон наяву.
...Михаил тогда только начал работать в шахте. На-гора, помнится, поднялся, как всегда: ни глаз, ни рожи, еле волок ноги, и от утраты сил все качалось в глазах, плыло. Но Головкина сразу узнал. Тот шел навстречу по узкому коридору - переходу из грязной раздевалки к ламповой. Узнал, но не поверил себе. Думал, может, газу в лаве наглотался и в голове всякие фертели, тем более что в ней, в голове то есть, и во сне, и наяву, и на-гора, и под землей - родная Чумаковка, степь, люди и даже странный постоялец... И вот он сам! Михаил было озаботился тем, как бы не качнуться в узком проходе, не вымазать дорогой костюм Головкина. К стене раскинутыми руками и спиной прижался, пропуская Василия Матвеевича. Тот прошел, обдавая свежестью, духами и какой-то высокой недоступностью своей жизни.
"Василий Матвеевич! - позвал Михаил. - Василий Матвеевич, Свешнев я! Вы меня не признали? В степь вы к нам... в сорок девятом..." - "А-а, - поморщился Головкин, - помню. Значит, судьба сюда?" - "Да вот, солдатом служил рядом и в шахту, в какую поближе..." - попридержал радость Михаил, заметив равнодушие Головкина.
Он и радовался-то не от встречи с Головкиным, но в его лице - хоть с малым осколочком от жизни на родине.
"Такая даль, сколько везде народа, и вот там, в Чумаковке, а теперь тут... Прямо сказка неправдашняя! - все дивился Михаил и простодушно пожаловался: - А я тоскую по степи, по деревне своей - прямо спасу нет". - "Ну и поезжайте туда, - заметил Головкин. - Здесь же не колхоз, не держат. Если какие вопросы будут, заходите в кабинет главного инженера", - добавил сухо.
И пошел. А Михаил глядел ему вслед и не мог с места сдвинуться - до того был унижен словами "поезжайте… здесь не держат". Выходит, что будет он здесь, на шахте, или не будет - никто этого не заметит, и не нужен он шахте вовсе. От слов Головкина он почувствовал себя песчинкой в бесконечно большой человеческой массе, передвигающейся в пространстве по каким-то вихревым законам. А помнится, председатель колхоза, неграмотный, кособокий калека Филипп Маркелович Расторгуев, упрашивал уходящего в армию Михаила: "Мишка, возвертайся в колхоз. Не вернешься - без ножа нас зарежешь".
После бани выпил он тогда в шахтовом буфете две кружки пива и расплылся весь. Забился в самый глухой угол сквера между конторой, похожей на барак, и стеной гаража и, покачиваясь на скамейке, как от зубной боли, причитал сдавленно:
Ах, куда же залетел я:
Хутора да хутора.
Заболит мое сердечко -
Не залечат доктора...
"Чего страдаешь?" - случился рядом Федор Лытков. "Да вот, пива две кружки..." - "Э-э, брат, - перебил Лытков, - тут не пиво. Ты в лаве упился, а так нельзя. Ты рабочий, а рабочему силы надо раскладывать так, чтоб на всю жизнь. Она у нас, у шахтеров, и так жизнь подкороченная. Гляди, парень, приглядывайся. Это сейчас тебе кажется, что ты вечный, а вот годам к сорока сгорбишься, сядешь на завалинку... А-а, то-то!"
Лытков достал папиросы, тряхнул, предлагая Михаилу, тот покачал головой, отказался. "Лето тут какое-то бешеное, - сказал печально, оглядывая сквер. - Прямо на глазах все жиреет. А у нас в степи не так: хлеб растет. А тут камни". - "Юг - что ты хочешь. Океан рядом. Греет да поливает. - Лытков пускал дым в нависшие ветки вяза, и они будто парили, напоминая Михаилу банные веники. Лытков повернул к Михаилу лицо, тронутое морщинами ранней старости. - Все мы тут, Миша, залетные - не один ты. Я вот с Орловщины. Служил на Уссури да и присох тут". - "Да? - обрадовался Михаил, что не одинок в судьбе. - Не тоскуешь по родине-то?" - "Как не тосковать, - вздохнул Лытков. - Тоскую. А в отпуск поеду - сюда тянет, зараза, хоть волком вой. Русскому сердцу, Миша, везде тоскливо, потому что мы влюбчивы, - пояснил Лытков. - Нам без тоски жить нельзя, у нас земля большая, а за ней ухаживать надо. У нас тоска от пространства".
Михаил рассказал Лыткову о встрече с Головкиным, о потерянности своей из-за этого. "А чего тебе Головкин? - вскинулся Лытков. - Он хоть и начальник, но если так говорит, значит, сам не знает, по какой ему дороге идти, потому и тебя рассеивает. Он у нас начальником участка был - знаю я его. Головкин - косвенность нашей жизни, а не основа. Плюнь на него".
Лытков отшвырнул окурок, покачал головой, хмыкнул: "Ишь, ты! Уезжай... А я, Миша, пятнадцать лет на шахте ломлю и скажу тебе: уедешь если, то крепко опечалишь меня. Ой, сколько прошло народу через шахту, что воды через водоотлив. Сколько у меня напарников поменялось! А я не о всех жалел. Ушел - иди, но тебя пожалею. Без таких, как ты, везде тоскливо - врет твой Головкин, сволочь".
Вот ведь сколько в жизни слово стоит! Головкин словом, похоже, Михаила на колени поставил, а Лытков тем же словом на ногах укрепил. С той поры выбросил Головкина из сознания. И на тебе, встретились - не отвернешься...
Караваев все молчал, времени директорского не жалел, а Головкин посмотрел на Михаила, как на стенку, вкрадчиво, почти не потревожив молчания, спросил у Загребина:
- Он в забое курил?
- Нет, Василий Матвеевич, - почтительно клонясь в сторону Головкина, полушепотом ответил Загребин. - Я его у ствола прихватил.
- Не врите! Не вы, а Андрей Павлович... - вырвалось у Михаила от напряжения.
Загребин дернулся, будто от тычка в шею, по-петушиному зыркнул поверх головы Михаила и замер. Тишина накаливалась, как перед взрывом. Только кровь в уши: "тук-тук-тук..."
- Так вот, Петр Васильевич, обнаружены папиросы. Чего в молчанку-то играть? - не выдержал дед.
- Фамилия?.. - Директор не поднял глаз.
- Так Свешнев... Внук, значит, - пальцы деда бегали по пуговицам брезентовой куртки. - Пришли ответ держать. Это…
Караваев медленно поднял голубые, как весенний лед, глаза.
- Что-то я не припоминаю, чтоб у тебя такой внук был. И садись ты, Андрей Павлович, не в церкви.
- Ну ладно, зять мой. Сына Николая дочку держит. Внучку, значит, - пояснил с готовностью дед.
Михаил остудился о взгляд директора, опустил голову.
- Какие семейные традиции, - сказал Караваев, - и вот тебе: раз - и как топором отсек!
- Он оскорбил меня: шакалом назвал, - с готовностью пожаловался Загребин.
- Ну-у? - будто бы удивился Караваев. - А ты почему не в шахте?
- Освобожден. Семинар в шахткоме сегодня.
- Семинарист, значит, - Караваев кивал головой, словно вынужденно соглашаясь с кем-то. Затем сделал нетерпеливый жест в сторону Загребина, точно смахнул что со стола и, поймав взгляд Михаила, отрубил: - Судить! А пока иди в шахту.
Михаил эти слова воспринял как-то странно: без волнения, с полным безразличием. Он видел, как Головкин изогнул брови и забарабанил рукой по столу. Дед тяжело, до красноты в лице поднимался со стула. Он уже не заботился выпрямить свое тело, стоял внаклонку, оглядывал вокруг себя пол, словно отыскивая что-то оброненное.
- Ну что ж... Это... Да... - И потянул резиновыми сапогами к двери, едва не доставая руками до пола.
- Андрей Павлович! - окликнул было Караваев, но дед, должно быть, ничего не слышал, и уже скрылась за дверью его согбенная фигура. Караваев опустил взгляд на бумаги. Головкин отвернулся к пасмурному окну, а Загребин, показывая начальству свою непрерывную работу общественника, вынул книжечку и что-то записывал в нее. И эта их безучастность так поразила Михаила, что тело его от макушки до пяток стало заполняться жаром-кипятком - так был оскорблен не столько за себя, сколько за деда.
- Поймали преступника, да? - Губы у Михаила тряслись, голос поднялся до детского звона. - Поймали, да?