- Вот и я вижу - никто. К девке, значит... Девка у них крутая, ядреная. Шешнадцать уж ей. А ты женись и не оглядывайся. - Дед сам почему-то оглянулся туда-сюда, приблизился, обдавая перегаром. - Выбирай корову по рогам, а жену по родам. А Туровы - люди стоящие, корневистые, истинный бог. Сам не шахтер? Шахтер. А то бы зашел? Бражка-то?.. Нет. Ну, гляди. Вот так вот, значит, и вознимайся к Туровым, - показал вверх по улице.
Михаил пошел, улыбаясь добрым словам старичка и тут же забывая про него от пугливого волнения перед тем, что будет через семь домов от избушки.
Тайно влюбленные создают себе особый мир понятий и представлений, где все наоборот: то соломинка видится бревном, то бревно - соломинкой. Михаил будто гири-пудовки на ногах волок, и чем ближе был восьмой дом, тем тяжелее поднимался: "Что я скажу? Ну что я скажу?!" - И оглядывался, как бы примериваясь задать стрекача под гору.
Но вот и дом: серый, бревенчатый, с большими окнами и с верандой на север, в сторону города, стоит высоко, в глуби усадьбы так, что основание фундамента намного выше его, Михаила, притаившегося за кустом сирени у калитки.
- Миша! Свешнев!..
Его увидели раньше. Выше дома, в широком прогале меж садовых деревьев, копали картошку. Валентина бежала, оступаясь в мягких осыпях перекопанного, раскинув руки, точно пытаясь кого поймать…
Потом он помогал копать картошку, а мать Валентины слова не проронила, рылась в земле, кидая неприветливые взгляды. Она была худая, вроде больная чахоткой, и совсем слабая: часто разгибалась, словно к чему прислушиваясь, мяла на тощей груди кофтенку и, как бы молясь, поднимала к небу большие, с синеватой эмалью белков глаза. А дед Андрей и того был не лучше: ползал по грядке на коленях, выгнув спину горбушкой, грабасто скреб жесткую землю корчеватыми руками, подогнув пальцы внутрь, упирался для подвижки. Был он весь будто из глины сбитый и засушенный, а внутри у него будто гулял ветер - так шумно дышал дед. Время от времени глядел на Михаила, выставив шишкастый нос, спрашивал:
- Из солдатов, значит?.. Чего ж к отцу-матери не поехал?
- Да ты уж спрашивал, - смеялась Валентина.
- Загунь! Не с тобой толкую. - И опять к Михаилу: - В шахту навек или деньжонок добыть?
- Не знаю. Как придется, - отвечал Михаил рассеянно, потому что рука его часто встречалась с рукой Валентины над ведром, и от этого он терял силы и внимание.
Пообедали на веранде. Там не обед был, а так, только отбывание времени: Михаил стыдился при Валентине еду в рот брать, а той, видно, тоже не до еды было: скребла вилкой по сковородке, вскидывала на Михаила серые, в путинах ресниц глаза да краснела.
- Ешь, что ты? - просила вынеженным, выдающим ее состояние голосом, отчего мать и вовсе поджимала бледно-синие нервные губы. "Не выносит меня. Злая, потому и худа, что кащеиха", - невзлюбил будущую тещу Михаил.
Он попросил задачник по геометрии, чтоб не подумали, что приходил без причины. У калитки Валентина спросила срывистым голосом:
- Тебе охота уходить?
- Не-ет, - затряс он головой, удивляясь действительности, которая вчера показалась бы сном.
- Пойдем, покажу дерево-гуся, - предложила она.
- Где? - спросил Михаил, а сам покосился на веранду. - Вон смотрит!
- Не бойся, она добрая. Это она за меня боится. Я же одна-одна у них. Папа убитый, а ей сердце жить не дает.
- Где дерево?
- Там, - махнула она рукой, и он пошел через сад к другой калитке, хоть совсем не знал, что калитка там есть. Шел он быстро, не оглядываясь и не спрашивая, куда идти, Так и дошел первым до ели.
- Ты разве знал?!
- Откуда же? Ты сама меня привела. Не туда бы пошел - сказала. - Осмотрел ель, улыбнулся. - Это не гусь. Это Ель с Изгибом По-лебяжьи.
- По-лебяжьи?! - хохотнула Валентина. - А почему по-лебяжьи?
- Не знаю, - ответил, удивляясь могучей силе этой каменистой земли, на которой вырастают такие деревья, потому что у него на родине везде мягкий чернозем, такой мягкий, что с лошади упадешь и не ушибешься, а березы, сколько ни растут, больше себя не вырастают.
Валентина взбежала на кривулину ели, зашаталась, забалансировала и, вскрикнув, стала падать. Михаил подхватил ее, тяжелую, словно из камня, переполненную здоровьем и молодостью.
- Ты чего? - Он враз задохнулся и был не в силах держать Валентину на руках те несколько секунд, пока она была как бы в обмороке, спешно пытался поставить ее на неупористые ноги. - Что с тобой?
Валентина, не открывая глаз, стала искать ногами упругую, как резина, хвойную почву, чтобы легче встать, обхватила сгибом руки шею Михаила и, словно невзначай, ткнулась горячим ртом ему в подбородок. Грубо толкнув его, встала, а у самой слезы сверкнули на потупленных ресницах.
Мать дожидалась их на крыльце.
- Ты чтоб больше сюда не приходил, - приказала, опалив жгучей темнотой глаз. - Девчонке только-только семнадцатый... - трясла плохо прибранными под платок седыми волосами. - Увижу - так и знай: заявлю в милицию! Иди отсюда, бесстыжие твои глаза!
Если бы земля под ногами провалилась, то и спасение бы было. Михаил глядел снизу на нее, беснующуюся, и улыбался, да такой улыбкой, что не приведи господи человеку так улыбаться!
- Мама! Мама! - заступалась Валентина. Потом вдруг вцепилась в руку Михаила, вызывающе выставилась: - А мы, может, поженимся, а! Ну, заявляй! А мы поженились!
Мать - в рев, дочь - тоже. В дружном согласии в обнимку скрылись в доме.
Михаил с Валентиной с женитьбой и правду не затянули. Они поженились в теплый февральский день, когда с океана временно наплыла на бесснежную землю майская теплота. Первую брачную постель для них стелила Ель с Изгибом По-лебяжьи - стелила все свои долгие сто лет, укладывала хвоинку к хвоинке.
Валентина не вспоминала про ель, про то, что для них она значила, и Михаил никогда ей об этом словом не напомнил, хоть и имел по этой причине на жену тайную обиду. Напоминать - все равно что выпрашивать любовь, унизительно и стыдно, и это наводило на думы, на то, что в любви Валентины есть что-то неполное, ущербное.
Для Михаила ель и место под нею стали и чем-то освященным и тайным, и он всегда жалел о том, что ни в радостный, ни в горестный час - никогда больше не позвала Валентина пойти к ели, и он ходил туда один.
Пришел он и тогда, на исходе заглохшего дня, и долго сидел у корней ели, думал. Представлялось, как дойдет известие о его позоре до Чумаковки, до родных... До всех дойдет, кто его знает на земле...
Откуда-то сверху наплывал сонный басовитый шум. Михаил прикрыл глаза, и шум приглох, только тоненький посвист ветра в бурьянных струнах да белым-бело на свете... А слабой тенью за редким снегопадом - деревня, и он идет за задним возом сена и слушает древнее пение полозьев и степного ветра, которое мнилось, слышалось ему еще до рождения, еще до первого проблеска света в глазах. Бескрайнее, ничем не заступающее воли пространство и тяжкое, погибельное сжатие угольного подземелья - как можно совместить такое человеку? Неужели кусок хлеба да штаны без "очей" так заманчивы, что на них можно променять милую родину с ее горним светом на искусственный мир мрака и тяжести, где тупиковая лава так и называется - "камера"?
Михаил открыл глаза. То ли наяву все видел и думал, то ли задремал, утомленный. Меж стволов в низине проглядывал город, но неясно - через сумерки, будто под мутной водой. Только терриконы пестрели приплясывающей краснотой огней да вся городская часть долины перемигивалась ранними фонарями. А ель гудела на непроглядной высоте, и другие деревья набирали шума от ветра - сквозного и студеного. "Ну вот и все", - сказал Михаил, почувствовав в себе какую-то решимость, новое что-то, чего в нем не было раньше.
Назавтра, после смены, он пошел к Караваеву. Вышло удачно: Караваев был один, а Михаил очень не хотел, чтоб кто-нибудь еще был. Караваев погукал в телефон, положил трубку и угрюмо смотрел на Михаила. Михаил невольно переступил с ноги на ногу, но глядел смело, чтоб не подумал Караваев, о нем, будто он пришел просить милости.
- Садись, - пригласил директор, но не показал, куда садиться, и Михаил сел на крайний стул у дверей.
- Я узнать хочу, Петр Васильевич: что там с моим делом? А то время идет... - сказал и не узнал своего голоса - так он изменился. И ведь не боялся теперь уже, а робость какая-то взяла перед этим солидным, облеченным властью и большими заботами человеком. Робость и стыд. Верещал тут зайцем в прошлый раз, истерику закатывал, ничтожная душонка. Михаилу даже показалось, что Караваев смотрит на него брезгливо, с отвращением.
- Идет время... - глухо сказал Караваев и не изменил позы: грудью на стол, голова пригнута, вперед выставлена, словно на него кто сзади давил, а взгляд тяжелый-тяжелый.
- Как там Андрей Павлович?
Вопрос был неожиданным.
- Да как... хворает.
- Хворает, значит. - Караваев трудно, вполоборота повернулся к окну, кудлатую седую голову подпер рукой и, кажется, надолго забыл про Михаила. На что он там смотрел? В окне одни голые вершины шахтового парка.
"Уйти, что ли?" - подумал Михаил.
- Вот горняк был! - Караваев обернулся, выпрямился. - И сын его, Николай Андреич. Добровольно на фронт... вот. И - навек. Лучшие там, - махнул рукой Караваев, и Михаил совсем уже его не понимал. - Ну иди, Свешнев, не тяни душу. Сам сказал: время идет... У тебя-то его, времени, а у нас... Когда в шахту?
- Из шахты только...
- Ну иди, отдыхай.
- Простите, Петр Васильевич, ну... за все! - невольно вырвалось у Михаила.
Караваев взял было ручку, а теперь опустил ее в стакан.