Некрасов Виктор Платонович - Записки зеваки стр 20.

Шрифт
Фон

Генрих IV сказал: "Париж стоит обедни", а кто-то перефразировал: "Если б не было Парижа, его надо было бы придумать", орловский помещик Тургенев до последних дней жизни не мог с ним расстаться, а Паустовский, когда мы были с ним в Париже, сказал: "Вы знаете, у меня здесь даже астма проходит", а парижский воздух, увы, далеко не коктебельский.

Спор о традиции и новаторстве, начавшийся в кафе "Липп" и так и не закончившийся у Пантеона, мог произойти где угодно, но в Париже он принял свою окраску. Всё свелось в конце концов к нему самому.

- Париж - лучший город в мире, потому что он терпит всё, кроме безвкусицы, - сказал кто-то из нас.

- И Марк Шагал может расписать плафон "Гранд-Опера", не боясь, что его четвертуют…

- А муравьед Сальвадора Дали привлекает внимание парижан больше, чем его хозяин…

- И вообще, Париж, что Ноев ковчег, в нём мирно уживаются в газетном киоске "Огонёк" и "Пари-матч", а за одним столиком наша компания, которая мирно сосёт коктейли, - сказал я, - удивительнейшее сочетание всего - людей, идей, стилей, - и в этом его лицо.

- И именно поэтому, очевидно, мы и взяли коктейль как символ некоего смешения вкусов и взглядов, - сказал один из люксембуржцев.

- Но в нём нет водки, - сказал я, - это ущемляет моё национальное достоинство.

- Сейчас исправим ошибку. Гарсон, добавьте в этот стакан немного "Столичной". Или, может, "кальвадоса"? Это французский самогон.

Вместо "Столичной", извинившись, принесли "Московской", и мы, стоя, опустошили свои стаканы за самый небанальный в мире город, в котором можно гулять по улицам с муравьедом на цепочке и даже рисовать карикатуры на самого "месье ле женераль".

Но, условившись завтра в три встретиться в "Куполь" - там я ещё не был, мы разошлись по домам. Мой путь был по Сюффло, до бульвара Сен-Мишель, дальше по Сен-Жермен до улицы Святых Отцов и далее, минуя Мишо, по мосту Карусель, через две арки Лувра к своему "Гранд-Отель-дю-Лувр". На мосту я ещё немного постоял, глядя в чёрную воду Сены и думая о том, как бы завтра уединиться и не ходить в "Куполь". Выход был один: запереться в номере и всем говорить, что я работаю. Из этого ничего не вышло - в три часа мне позвонили и сказали, что меня ждут лучшие в мире улитки, бутылка бургундского 1873 года разлива и знакомство с Кордобесом, самым знаменитым в мире матадором. Это меня доконало.

* * *

Вот такой милый, припудренный, полупридуманный Париж изобразил я три года тому назад для журнала "Новый мир". Что может быть невиннее? Кафе, улочки, переулочки, давно умерший Хемингуэй, милые тосты… Не тут-то было. Эта крохотная главка, эти сверхдружелюбные тосты повергли всех в ужас. "Да что вы, Виктор Платонович, побойтесь Бога! Что это за Ноев ковчег, мирно уживающиеся в газетном киоске "Огонёк" и "Пари-матч", а за каким-то там столом вы трогательно распиваете коктейли с буржуазными журналистами… Простите, но на нашем советском языке это называется "мирное сосуществование идеологий". Нет, нет, это не пройдёт, никто не пропустит!" И мой дружеский тост, а с ним и парижский Ноев ковчег превратился в вялое, невыразительное "удивительнейшее сочетание людей, идей и стилей"… Вот так-то.

В той же главке, чуть повыше, корреспондент показывает мне последний номер газеты (было "Русской мысли" - вычеркнул) и говорит: "Тут и про вас кое-что есть". И дальше о моём выступлении в клубе "Жар-птица". Весь последующий абзац был начисто изъят. А посвящён он был той самой заметке в "Русской мысли", заканчивавшейся печально-ироническими словами: "Бедный Некрасов, упиваясь дискуссиями и спорами, он не подозревал, что, пока он обо всём этом рассказывал, Хрущёв уже громил левых художников в том же Манеже". Бог ты мой, как я сопротивлялся, предлагал сжать, сократить, заменить "громил" на "критиковал", на меня смотрели как на идиота: "Да ну, Виктор Платонович, вы ж не ребёнок, сами должны понять… Цензура всё равно вычеркнет, зачем задерживать номер!"

А милый старый Марк Шагал? Тоже оказался под угрозой - "расписывает плафон "Гранд-Опера", не боясь, что его четвертуют…" Но тут я упёрся и ни в какую. Остался.

Как ни странно, но всё связанное со "Столичной" и "Московской" прошло без потерь, хотя в своё время именно это выжигалось калёным железом.

Помню, какая баталия развернулась вокруг "злоупотребления спиртным", когда сдавался в печать "Родной город". Совпало это с очередной антиалкогольной кампанией, и Твардовский, отнюдь не гнушавшийся напитков, потребовал, чтоб я "прошёлся" по всей книге "в смысле выпивок". Я упёрся. Меня уламывали. Наконец собрались все вместе, вся редколлегия во главе с Александром Трифоновичем, и тут-то и началось. Я дрался, как лев, как тигр, но я был один, а их пятеро… С грустью и тоской читаю я теперь первую страницу повести, где продавец воды, весело подмигнув герою повести Николаю, говорит:

"- С фронта небось, товарищ капитан?

Николай кивнул головой.

- Может, тогда кружечку пивца прикажете?

- Нет, не надо.

- А то хорошее, "Жигулёвское"".

Не было никакого пива! Не было! Было "сто грамм"…

"- Может, тогда сто грамм прикажете?

- Нет, не надо.

- Как же так, фронтовик и не надо?"

Сколько я ни убеждал, что, к стыду своему, фронтовика, Николай ведь отказался от водки, не выпил, а ведь мог, тогда другой разговор (я невольно, под давлением, начал соглашаться, что пить, именно пить на первой странице не надо), - меня припёрли к стенке, убедили, доказали пять пьющих мужиков, что нельзя. И я, заливаясь слезами, сдался… И так по всей книге - вместо поллитровки четвертинка, вместо четвертинки стопка, вместо стопки - пиво… Кончилось всё в уютном подвальчике - Твардовский, хлопнув рукой по рукописи, сказал: "Ну, а теперь, сил больше нет, спустимся в подвальчик, к милой нашей Нине, и компенсируем, так сказать, всё, что мы только что выкинули…"

О водка! О проклятое зелье!

Не стёршееся в памяти воспоминание о тех днях, когда Твардовский боролся с "моей" водкой в книгах и отнюдь не с "нашей" в жизни, возбудило во мне - ренегате и изменнике - желание спеть тебе, проклятое зелье, оду!

Я не могу не спеть её, т.к. слишком долго и упорно дружил с тобой, повергая в тоску и ужас друзей и знакомых, не могу, т.к. только этим искуплю свою вину перед тобой, если и не забытой, то давно уже отвергнутой. Почему? - другой вопрос. Об изменах трудно писать. Не будем…

С тоской и лёгким презрением смотрю на людей западной культуры, посасывающих соки, аперитивы и коктейли, пьющих за обедом вино, не знающих счастья "продолжения" (сбегать ещё?), муки утреннего похмелья. Они могут часами сидеть за кружкой пива, уткнувшись в газету, или с рюмочкой (фужером?) в руке вести неторопливую беседу. Третьи, считающие себя знатоками "L'ame slave", весело подмигивая, после сытного обеда, сыра и фруктов заявляют вдруг: "А теперь можно и lа vodka!" - и пьют её крошечными глотками, опять же подмигивая: "Formidable!"

Нет, не для того, не для таких ты создана! Я пил тебя из всех возможных сосудов - из рюмок, стопок, стаканов (гранёных и негранёных), из медных и алюминиевых кружек, бритвенных стаканчиков и завинчивающихся от термоса, из тонких, китайского фарфора, чашечек и толстых, фаянсовых, с крышкой пивных кружек, просто из горлышка ("с горла будешь?"), а однажды просто сосал губку; пил утром, вечером, днём и ночью; дома, в гостях, на званых ужинах и банкетах, на свадьбах и похоронах; тайно, в ванне, вытаскивая трясущимися руками из "загашника" специально недопитую четвертинку; в подъездах, парадных, пустых дворах, озираясь по сторонам и запивая пивом; в поле, в лесу, в горах, у моря (там-то, на пляже, в Ялте, и произведён был эксперимент с губкой); на пароходе, в поезде, автомобиле, самолёте; в землянке у раскалённой печурки или прямо на передовой, в окопе, на корточках, чтоб не сшиб снайпер; в шумной весёлой компании, впятером, втроём, вдвоём, один…

И со всей ответственностью могу заявить - лучше всего пить вдвоём! В затхлой атмосфере прокуренной холостяцкой комнаты, закусывая колбасой и огурцом, разложенными на газете.

Говорю со всей ответственностью и знанием дела человека, пившего во дворцах и лучших ресторанах из хрустальных бокалов и тыкавшего вилкой в трепетно-розовую осетрину, распластавшуюся на кузнецовском фарфоре или каком-нибудь другом гарднере…

Нет! Дым столбом, вернее пластами, окурки в блюдечке, колбасу или сыр перочинным ножиком, хлеб отламывается руками и макается в бычки в томате, на дворе ночь, оба сидят в майках, и вот тут-то открываются такие глубины и просторы, решаются такой сложности мировые проблемы, распутываются и запутываются такие морские и гордиевы узлы человеческих взаимоотношений, открываются такие чистые, нетронутые уголки и закоулки души, а перспективы так радужны и манящи…

И вот тут-то кончается водка. И нужно - и немедленно - достать, так как самое важное ещё не сказано. Самое сложное не распутано, самое сокровенное не приоткрыто, самое трогательное не выдавило ещё слезу…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора