Некрасов Виктор Платонович - Записки зеваки стр 14.

Шрифт
Фон

Не мне судить, нужно ли было менять орфографию в республиках Средней Азии (в Грузии и Армении она сохранилась), но то, что арабский шрифт - шрифт, которым писали Улугбек и Навои, из которого сотканы неправдоподобно прекрасные узоры мавзолеев Шах-и-зинда в Самарканде, Гур-Эмира, Биби-Ханым, Регистана - что эта вязь сама по себе произведение искусства - это ясно, по-моему, каждому.

Неизвестно для чего я поведал всё это старикам. Они ни слова не поняли, но кивали головами - хоп, хоп, хоп…

Но вернёмся в Нью-Йорк, на мою крышу. Подняв воротник - ветер был пронизывающий, - я любовался уснувшим городом. Старался найти самый высокий до 1930 года небоскрёб Нью-Йорка - Вулворт - и так и не нашёл его, и, окончательно замёрзнув, оказался вдруг в Пенсильванском вокзале. Почему я там оказался - не совсем ясно, но, вероятнее всего, по той причине, по которой русский человек оказывается на вокзале ночью, хотя ему некуда ехать и некого встречать. К тому же вокзал этот, Пена-Стейшн, как его называют нью-йоркцы, находится совсем рядом с нашей гостиницей.

Громадный, с уходящими ввысь сводами, уснащённый весь, как это было модно в конце прошлого века, колоннами, он был совершенно пуст. Ни души. Ни носильщика, ни полицейского, не говоря уже о пассажирах. Я послонялся по безлюдным, гулким залам, наткнулся на телеграф, послал кому-то телеграмму - просто так, чтоб получили телеграмму из Нью-Йорка, и к концу своей прогулки обнаружил то, что, очевидно, и искал. Шоколадного цвета молодой человек налил мне чего-то очень крепкого и дал мне ломтик белоснежного хлеба с куском мяса непонятного мне происхождения.

Устроившись на высоком табурете, я погрузился в размышления. Жуя и пия неизвестные мне кушанья, я удивлялся тому, как Хемингуэй запоминал на долгие годы всё то, что он пил и ел в парижских ресторанах "Куполь" или "Липп", "Лила", "Де маго", "Ротонда", "Тулузский негр", "Мишо"… Там-то они взяли бутылку "флери" или "сансерра" и закусывали "кассонэ" - рагу из дичи с бобами и горошком, а там пили "марсала" или "бона" и ели плоские дорогие устрицы "маренн" вместо обычных, дешёвых "портюгез", или вермут "шамбери касси" с толстыми сосисками "сервелас", политыми горчичным соусом. И всё-то он запоминал. Очевидно, он всё же был чревоугодником, наш кумир Хемингуэй. А чревоугодие, увы, грех номер один. В Киеве у входа в Ближние Лаврские пещеры на стене громадное изображение нелёгкого пути в рай человеческой души. Она, душа, проходит через цепкие лапы великого множества грехов, изображённых в виде омерзительных чертей, и вот на первом месте самый тяжкий грех - чревоугодие, оставляющий далеко позади ложь, пьянство, корыстолюбие, жадность, тщеславие и даже прелюбодеяние. Какие ещё были грехи у Хемингуэя, мне неизвестно, человек он был замечательный, но то, что он любил не только выпить, но и плотно, со знанием дела поесть, - это для меня теперь ясно.

Пока я посасывал свой напиток, размышляя о хемингуэевских меню, я не обратил внимания на то, что рядом со мной оказался немолодой уже человек в сером поношенном пальто и с очень грустным лицом. Он взял пиво у сонного негра и вдруг заговорил со мной по-украински. Я остолбенел!

- Просто я побачив торчащу в вас з кармана газету "Украiнськi щоденнi вicтi", от i все.

Он был слегка на взводе и заговорил о спорте, точно продолжая со мной какой-то спор, который мы не успели с ним когда-то кончить. Я в этой области не очень силён, поэтому ограничивался междометиями, а он доказывал мне превосходство каких-то Биллей и Динов над Джеймсами и Тэдди. Роясь в кармане пальто в поисках спичек, я наткнулся на аистиное яйцо и вместе с содержимым кармана положил его на стойку.

- О, лелека! - обрадовался вдруг мой сосед. - Аiстине яйце… Вiдкiля воно у вас?

Я сказал, что нашёл его на крыше небоскрёба.

- Диви, куди його занесло. Лелека та й на хмарочосi…

Мне приятно было услышать это чисто украинское название аиста - лелека, по этому случаю мы взяли ещё что-то и выпили за здоровье лелеки и её будущего птенца, который обязательно, по мнению моего соседа, должен вылупиться.

- Ви завинiть його в щось тепле, i ось побачите, в Москвi у вас запищить щось в чемоданi. Iй бо…

И он стал говорить об аистах. Оказывается, хотя аисты и редкость в западном полушарии, но он хорошо помнит, что когда был маленьким, у них на ферме где-то в Массачусетсе аисты свили гнездо на крыше их дома и стали совсем ручными, он их прямо из рук кормил. Потом они куда-то улетели и больше не появлялись. Потомства после себя, к сожалению, не оставили.

Потом мы вернулись опять к спорту. Я попытался с этой темы перейти на какую-нибудь другую, на его прошлое, профессию, политику, но моей инициативы он не поддержал и продолжал обсуждать спортивные дела и возможности своих Биллей и Тэдди. Когда стало светать и вокзал начал заполняться первыми пассажирами, мы расстались.

Яйцо я привёз домой. Когда раскрыл чемодан, в нём, увы, ничего не запищало.

Эта неожиданная встреча за стойкой бара с земляком (мне всё-таки удалось выудить у него, что родители его родом с Черниговщины, сам же он родился уже в Америке) и разбившее спортивные рассуждения моего собеседника аистиное яйцо как-то очень меня тогда растрогали, и теперь, глядя на наших украинских аистов, важно стоящих в своих гнёздах на соломенных или теперь чаще железных крышах где-нибудь на Черкащине и Полтавщине, я всегда с теплотой вспоминаю "своё" нью-йоркское гнездо.

* * *

Пена-Стейшн невольно натолкнул меня сейчас на одну из излюбленных мною тем - вокзальную. Я с детства неравнодушен ко всему железнодорожному - паровозам, стрелкам, ночным зелёным глазам семафоров, фонарям в руках проводников и, конечно же, к вокзалам с их особым запахом, гулом и предотъездной, куда-то зовущей суетой. Идеалом был Брянский (ныне Киевский) вокзал в Москве - крытые стеклом платформы придавали ему особый, заграничный вид, ни дать ни взять - парижский вокзал Сен-Лазар, который я знал, правда, только по картине Клода Моне.

Долгое время наш киевский вокзал был кровоточащей для нас раной, несмываемым позором. Такой город, а вокзал - барак. Длинный, одноэтажный, деревянный барак. А перед ним площадь - грязная, булыжная, с извозчиками и мальчишками: "Кому воды холодной!" Сейчас стоит новый вокзал, о котором и будет рассказ. Но прежде чем начать его, я убедительно прошу всех впервые приезжающих в Киев (не прилетающих, а именно приезжающих) не заходить внутрь вокзала, а, пройдя по перрону, выйти прямо к метро или по подземному ходу к троллейбусу. Так будет лучше.

Вокзал - это ворота города. В Киеве их надо миновать. А возвращаясь к себе домой, постараться через вестибюль пройти, как это ни трудно, с закрытыми глазами. Так тоже будет лучше.

Итак, в 1929 году начали строить новый вокзал. Это было событием. Объявили конкурс. Участниками его были известные московские и ленинградские архитекторы, но первую премию получил киевлянин - Александр Матвеевич Вербицкий, добропорядочный последователь дореволюционного модерна, маститый киевский архитектор, с которым впоследствии столкнула и меня судьба.

Условия конкурса были довольно необычны. Фасад здания должен был быть выдержан в духе выходившего тогда на арену конструктивизма, но с учётом элементов украинского барокко. Сочетание, мягко выражаясь, довольно нелепое.

Вербицкий из этого тупика как-то выбрался. Отдал дань барокко в центральной части вокзала, обрамив громадное параболическое окно вестибюля так называемым кокошником. Украинского в нём было не ахти как много, но что-то от митрополичьих покоев Софийского собора всё-таки чувствовалось. Другой киевский архитектор, Дьяченко, в этой части пошёл ещё дальше, совсем приблизился к XVIII веку, поре расцвета украинского, так называемого мазепинского барокко. Братья же Веснины, напротив, сделали упор на современность, конструктивизм - бетон, стекло. Вербицкий нашёл середину - и бетон, и стекло, и вот, пожалуйста, кокошник.

Мне проект вокзала очень нравился. Скажу по секрету, нравились мне тогда все проекты без исключения, но, поскольку строить предполагали по проекту Вербицкого, я влюбился именно в него.

И вот, о счастье: окончив профшколу, я стажёром пошёл на строительство этого самого вокзала. Два года корпел в техотделе над синьками арматуры, а потом мастерил "восьмёрки" и "кубики" из литого бетона, которые, "схватываясь" на двадцать восьмые сутки, разрывались и раздавливались в бетонной лаборатории Политехнического института. Всё это мне казалось знаменательным и важным - я строил вокзал, красу и гордость нового Киева.

Вокзал был весь в лесах - и снаружи, и внутри, - и я бегал по ним, как матрос по реям, и любовался с сорокапятиметровой высоты вестибюля (того самого кокошника) расстилавшимся внизу городом - куполами Владимирского собора, далёкой Софией и маленьким памятником Ленину у самого вокзала, на виадуке над товарными путями - скромный бюст, обсаженный вокруг трогательными незабудками.

Потом леса сняли, и вокзал предстал в своей бетонной наготе - в гигантских параболических, освобождённых от опалубки арках было что-то торжественное, от древних соборов, величественное. И в то же время всё было просто и целесообразно. Вестибюль, широкая лестница, направо и налево залы ожидания, высокие, светлые, без всяких украшений - XX век…

Я был счастлив и горд. Снял своего любимца со всех возможных точек и фотографии отправил в журнал "Глобус". Их напечатали. Гордость и счастье дошли до предела.

Так простоял вокзал до войны, до прихода немцев. Уходя, они попытались его взорвать, но "мой" бетон был крепок и толу не поддался - только стёкла повылетали и кое-где закоптилась белоснежная штукатурка.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги